– Мда! Что называется, оказана первая помощь. Рану, разумеется, не обрабатывали. Да это и понятно. Посмотрим, что у вас за этим милосердным покрытием. Потерпите, когда буду отдирать бинт. Да вам к боли не привыкать.
– Спасибо, Михал Михалыч, что пришли, – проговорил Александр, растроганный приветливо-облегчающим видом Яблочкова, почти родственно близкого ему сейчас, почти родственно связанного с матерью, мысль о которой всегда рождала в нем нежную жалость. – Думаю, что кость не задело… или чуть-чуть… – добавил он.
– Разберусь, хоть и не хирург, посмотрим и решим, решим и залатаем, дружище, – сниженно, вроде бы про себя, говорил Яблочков, разматывая бинт на предплечье Александра, в то же время сквозь очки укоряюще взглядывая ему в лицо. – Война кончилась, Саша, кончилась, а мы вот иногда действуем не в равнообъемных обстоятельствах. И это называется догматической косностью между самоутверждением и саморазрушением, неосознанными в твоих годах. Сейчас будет больно. Но, конечно, было больней. – Яблочков постепенно отодрал от раны вместе с ватой бинт, наполовину твердый от засохшей крови, наполовину мокрый от сукровицы, ощупал предплечье. – Так. Картина почти ясная. Здесь болит? Отдает в плечо? Немеют пальцы? Понятно. Причем, Саша, те обстоятельства, – продолжал говорить убавленным голосом Яблочков, – были совершеннее, чем жизнь в мирные дни. Сейчас обработаю раны, и станет легче. Укол от столбняка, к сожалению, сделаем с опозданием. Да, Саша, мы живем не в равнообъемных с войной обстоятельствах, – повторил он. – Ты это прочно понимаешь?
Яблочков открыл саквояж, разложил бинт, вату, пузырек со спиртом, металлическую коробочку со шприцем, но Александр уже не смотрел на его приготовления. Он видел, как раздвинулись иссиня-черные глаза Нинель, как скрестил на груди руки Борис Сергеевич, отбросившись в кресле с грозно-надменным видом патриция, наблюдающего самовольство раба в своих владениях. Иногда он издавал полукашель, похожий на львиный рык. Нинель молча стояла у стены, прислонясь затылком к паласу, где висели древние охотничьи ружья.
После укола и обработки раны Яблочков начал перебинтовывать Александра, успокаивая боль в руке, и он впервые за это время подумал, что с его ранением может все обойтись.
– Спасибо, Михал Михалыч, – сказал Александр вполголоса. – Я знал, что вы придете.
Уже застегнув саквояж, вытерев смоченным в спирте комочком ваты кровь на пальцах, Яблочков кинул розовый комочек в пепельницу на столике, опять присел на край постели.
– Мда, Саша, да, – заговорил он, раздумывая. – Невозможно, разумеется, жить, надеясь на лучшее, и ожидать худшее. Сам великолепно знаешь, что паника и страх чрезвычайно заразны. Никакой паники. Но, дорогой друг, необходимо госпитализироваться. Находиться с огнестрельными ранами в домашних условиях – риск. И немалый. Я сегодня же пришлю машину из своего госпиталя. Договорились, так? Часа через два, через три машина заберет тебя.
– Михал Михалыч, – сказал Александр. – Не беспокойтесь. Обойдется. Бывали ранения и посерьезнее.
– Позвольте, молодой человек! – неожиданно громогласно возвысил голос Борис Сергеевич и решительно вывернул, высвободил из кресла свое массивное тело, крупно заходил по кабинету, заложив пальцы в карманы пиджака. – Не имею чести быть с вами знакомым. Так же как с вашим доктором! Однако знакома с вами моя дочь, молодой человек, как я понимаю! – Он сбоку глянул на так быстро поднявшую голову Нинель, что ее волосы чёрной запятой скользнули по щеке. – И позвольте сказать: мой дом не госпиталь! К тому же видеть в моем кабинете молодых людей с огнестрельными ранами, как сказал ваш уважаемый доктор, по меньшей мере – дико и странно! Что сие значит? Кто он, твой друг, Нинель? И что это за раны? Черт знает что такое! Курьезная пьеса, где я в дураках! Индюк в решете! Канатчикова дача! Бедлам! – Он потряс воздетыми руками, отчего сползли рукава пиджака, показывая квадратные золотые запонки на белых манжетах. – Что все это означает, Нинель? Что происходит в моем доме, хотел бы я понять своим слабым умишком! Что происходит?
Нинель наморщила переносицу, сказала с негодованием:
– Папа, а я не понимаю твоей… твоего возмущения! Александра ранили хулиганы в драке. Ты знаешь, что ночью случается на улицах?
– Ранили? В драке? Хулиганы? – вскинул плечи Борис Сергеевич. – Очень сожалею! Но какое отношение к преступлению хулиганов имеет мой дом? Он… ты его назвала – Александр? – он твой друг, как ты объяснила мне? Однако с огнестрельной раной и други, – он подчеркнул слово «други», – дома не лежат! Для этого есть больницы, госпитали и прочее, любезная дочь моя! И ты – не сестра милосердия! Я не могу и не хочу нести ответственность за здоровье неизвестного мне человека, коли он оказался в моей квартире! Тем более что моя дочь, существо наивное и экстравагантное, ровным счетом ничего в медицине не смыслит. И ухаживать за раненым не сможет, хотя он ее друг. – Он вновь презрительно подчеркнул это слово. – Она будущая актриса, а не врач!. Да к тому же мне надобно работать не в больничной палате! Нинель! Нинель! – застонал он, хватаясь за свою пышную серебристую гриву и закидывая ее назад. – Что ты со мной делаешь? Ради кого? И ради чего? Ты хочешь, чтобы я слег с инфарктом? Я устал на гастролях, измотался, нервы на пределе… И тут еще внезапности! Что бы подумала твоя мать, если бы вернулась вместе со мной и застала в доме вот эту картину? Я поражен! Господи! Какая нелепейшая мизансцена! Какой курьез! Какая неслыханная чертовщина! В какое глупейшее положение ты поставила меня! Прошу вас настоятельно, доктор, взять в госпиталь этого пострадавшего молодого человека и покорнейше прошу освободить меня от научно-медицинских беспокойств! Не обессудьте! Я сам сердечник, больной человек и неспособен к альтруизму. Тем более… И я прошу потрудиться исполнить свой долг, доктор, тем более что моя дочь…
Но Нинель не дала ему договорить:
– Ты прав, конечно же! Ты действительно находишься в состоянии крайней курьезности. Что за недостойную роль ты себе взял, папа? Что это – состояние неизобразимого недоумения?
– Благоволите быть воспитаннее в обращении с отцом, любезная сударыня! Вот так-с! – Подобием львиного рыка Борис Сергеевич прочистил горло, и голос его завибрировал злоречивыми перекатами: – Я лично не готов изображать припрыжечку! Или – мармеладство! Не в том возрасте, чтобы устраивать душевные неудобства в навязанных кем-то обстоятельствах! Прекрасно знаю, что почасту опрометчивое добро возвращается злом. И – наоборот. Это совсем не по Толстому. Это опыт нашего бытия!
– Папа!
– Ты непротивленка обстоятельствам, а это – заболевание духа. Вот так-с! Непротивление, безвольность всегда похожи на тихую глупость, не обижайся, я обижен вдвойне!
– Чем ты обижен, в конце концов?
– Твоим неожиданным умопомрачительным легкомыслием, которое граничит с глупостью. – Борис Сергеевич, приостанавливаясь посреди комнаты, заострил многовыразительный взгляд на Яблочкове, сконфуженно прикусившем незажженную папиросу, и разворотом на каблуках повернулся к письменному столу, обрушился в кресло, страдальчески запустил обе руки в серебряную гриву. – Доктор, – сказал он с видом истерзанного душевными муками человека, – вы видите, какое сложилось положение, и, надеюсь, вы понимаете, что в определенном возрасте любовь – не что иное, как тихое помешательство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90