Участковый снял фуражку, положил ее рядом с сумкой на стол. Левая щека его сдвинулась, он вобрал воздух, издал свистящий звук, как если бы зуб болел, и сдвинул плотно губы. У него были подстриженные под полубокс волосы, изжелта-серое впалощекое лицо, узловатые руки с крепкими пальцами.
– Продолжаете все праздновать, Максим Борисович? – спросил он и пощелкал ногтем по бутылке, не убранной Максимом. – Там гуляют, – он указал на потолок, где не смолкал топот. – Двое подраться успели, пришлось протокол составлять… И тут вы гуляете, Максим Борисович? На какие, извините, средства? Никак страну, разоренную после войны, подняли, разбогатели, деньгами обзавелись? Прямо-таки разгулялись все! Ведь продуктов, жратвы нет, а страну пропьют!..
Он поцыкал больным зубом. Максим между прочим поинтересовался:
– Что вас привело ко мне, товарищ участковый? Рад видеть дядю Федора и вас, но… что-то не так?
Усольцев глянул на Максима, в глубоко посаженных неулыбчивых его глазах появилась жесткая стылость.
– Я к вам по дороге. У инженера Киселева по вызову был. Решил и к вам на огонек заглянуть. Хотел вопрос вам задать: все так же картинки рисуете и на рынках продаете, Максим Борисович?
– Рисую и продаю. Кроме того – керамику. Поломанную мебель реставрирую. Иногда удачно, иногда нет. Как-никак, а добавок к стипендии.
Усольцев неудовлетворенно поцарапал ногтем козырек своей выгоревшей фуражки.
– По спекулятивным ценам? В комиссионный не сдаете? Не тот резон? Глядите, за спекуляцию привлекут…
– Совершенно верно, товарищ Усольцев! – подтвердил Максим в неумеренном восторге. – На рынке деру по сто тысяч за пейзажик, пятьдесят за кувшин! Богат, как Ротшильд! Стены моего дворца сделаны из золота и алмазов вперемежку с платиной. Вглядитесь внимательней, товарищ участковый, и вы увидите – червонный и алмазный блеск!
Усольцев омраченно выговорил:
– Хахачки все, хахачки, Максим Борисович. Своему папаше в актерстве подражаете. Да таланту у вас нет. Папашиного-то. Характер у вас чересчур вольный. Себя не контролируете. Что хотите, то и выпендриваете. Хотите, торгуете на рынке, хотите – самогон с дружками пьете и всем жильцам покой нарушаете, хотите, с врагами советского народа, то есть с немецкими пленными, странные беседы ведете. В обществе вашего гостя. Персональное, конечно, дело, с кем и как разговаривать, но в данное время непатриотично, скажу прямо. Я четыре года от звонка до звонка на войне протрубил, видел их зверства своими глазами. На нюх их за версту чувствую. Ох, Максим Борисович, язычок у вас, одно, другое, третье, так и на кривую дорожку свернуть недолго. А вы – хахачки! Легкомысленно! Смотрите, смотрите… В моей обязанности предотвратить проступок, упредить противозаконные нарушения граждан на вверенном мне участке. Это моя обязанность, мой долг перед родиной, Максим Борисович!
– Перед родиной? Противозаконные нарушения? От ваших угроз и наставлений рассмеется даже камень, – сказал Максим нейтральным голосом. – Моя совесть чиста, товарищ лейтенант, как песнь жаворонка. Как слезинка соловья. Чем я так вам обязан за ваше милостивое посещение? Земная глупость достойна наказания, что и есть справедливость. Считаете, я сделал какую-то глупость, – наказывайте. Не совершил преступления – осло-бо-ни-те от казенных нравоучений. – Максим втиснул пальцы меж пальцев и вскинул руки к пейзажу на стене, как к иконе. – Я идейный студент, я кандидат в члены вэлкээсэм!
– Опять хахачки строите? За квадратного дурака принимаете? – Усольцев свистяще втянул воздух, охлаждая больной зуб, на его землисто-серых впалых щеках лежала тень мрачности, не допускающая ни улыбки, ни шутки. – А вот плакатик все висит у вас. Очень сомнительный. Говорил я вам тот раз: снять бы надо, нехорошие мысли приходят. Как так? Все, значит, разрешено? Ничего не запрещать? А голову кому-нибудь проломить – тоже разрешено? В парадном раздеть? Тоже? Ножом пырнуть? Разрешено? Если волю во всем себе давать, и за решетку угодить можно…
– Ваше милицейство!.. – вскричал Максим в ужасе.
Со сцепленными по-актерски руками, протягивая их к Усольцеву, он своим видом выразил потрясение испугом, вину и покорность – трудно было определить, как ему удавалось так убедительно управлять собой.
– Ваше милицейство! – продолжал он плачуще. – Ваше лицо, извините меня, дурака, напоминает страницу закона! Уголовный кодекс! За что?
– Насмехаетесь? Злостно хулиганите? «Ваше милицейство». Ишь ты, какое оскорбление выдумали! Или – болтаете сдуру? При вашем госте скажу: вы – легкомысленный, незрелый, зеленый человек!
– Да что вы, нисколько. «Ваше преосвященство», «ваше милицейство» – прекрасно звучит, какое же тут оскорбление? Но почему вы говорите только о моих недостатках? – Глаза Максима плаксиво заморгали. – Я – легкомысленный? Нет, в вашем заявлении нет прибежища для справедливости. Не знаете вы меня, товарищ лейтенант, так же, как я вас. Не знаете – никак! И сожалею, честное слово…
– Я говорю: бол-лтаете много! Темный вы еще человек, зеленый и темный!
– Это верно, – обрадовался Максим. – Зеленый, темный и серо-буро-малиновый в горошек!
Судорога прошла по нервному лицу Усольцева.
– Еще будете болтать, я вас за хулиганство отправлю в отделение! Прекратите, гражданин Черкашин! Кончено! Точка. Я не в гости к вам пришел, а предупредить от проступков в доме, где за положенный порядок отвечаю я, а не вы, гражданин Черкашин!
Впалые щеки Усольцева натянулись, крутыми буграми вздулись желваки, он произнес «Тэ-эк», и темные глаза сдвинулись вкось, будто ударили дядю Федора сбоку. Тот, с желчной скорбностью подбиравший беззубый рот, неудобно устроился в кресле, старческие пальцы его нетерпеливо оглаживали лоснящиеся подлокотники, выдавая явную раздосадованность тем, как ведется разговор Усольцевым. И почему-то появилась мысль, что он, дядя Федор, привел участкового, а не участковый захватил его по делу службы.
– Ну, Федор, что скажешь? – произнес с тяжелым недовольством Усольцев, которого крайне взвинчивали неподатливые ответы, балагурство Максима и молчаливая отстраненность дворника.
Дядя Федор заерзал, в груди его захлюпало, он откашлялся, проглотил мокроту, отчего его немощная шея сделала натужное птичье движение, проговорил тонкой сипотцой:
– Посторонние люди бывают тут. Чего-то уносят иногда… в газетку завернутое. Может, картинки, вон их сколько… – Он повел из стороны в сторону остреньким подбородком. – А может, кувшины какие или еще чего. Нехорошо это. А то молодежь приходит, скубенты. Так эти, видать, напьются, ночью песнями пошумливают, а во дворе и непотребства творят.
– Какие непотребства? – пасмурно спросил Усольцёв.
– Да надысь… Поймал одного, кудлатого. На стену гаража без стеснения нарушал… Во-от.
Максим засмеялся своим журчащим пульсирующим смехом.
– Восхитительный донос! Но я к вам не в претензии, дядя Федор! – И тут же с омерзением перекривился и позволил себе сказать без умеренного гнева: – Пренеприятнейший вы человек, товарищ дворник! По вашему жить – это к месту врать и предавать. Сподобились. Благодарю.
– Как так врать? – Дядя Федор взъерошенно заелозил в кресле, его сухонькое песочного цвета личико вмиг озлобилось каждой морщинкой. – Посторонних людей у себя привечаете?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90