Тюфяки, надо заметить, Рон приобрел особенные — знаменитой, как объяснил Умник, английской фирмы. «Чтобы жопке твоей было удобненько», — сказал он Амалии. Эти тюфяки она сама внесла в дом, а после не подходила к грузовику — страшно было, честное слово… Она в первый раз видела, как эти двое работают, не сотворяя при том какие-то непостижимые для нее чертежи или металлические детали, а делая зримое и общепонятное дело: вытаскивают из грузовика тяжеленные вещи и в строгом порядке раскладывают их на полу огромной комнаты, занимающей половину первого этажа. Мужчины сновали туда-сюда стремительно, как ласточки, вылетающие за добычей и возвращающиеся в гнездо; сначала с прибаутками, а потом молча — если не считать двух односложных английских слов, означающих дерьмо и совокупление. До полной темноты успели разгрузиться — вот что было невероятно. Этой ночью спали уже по-человечески, на мягком и чистом, а утром Рональд полез на столбы и натянул новые провода, после чего опять укатил на своем грузовике. Через пару часов под кухонным потолком вспыхнула лампа.
— А теперь у нас дела завертятся! — объявил Берт и на радостях плеснул водки себе в Амалии.
Но это, напоминаю, было шесть месяцев назад. Всё это время два волшебника вкалывали — первый месяц по шестнадцать часов в сутки. Они успели отремонтировать половину дома, снабдить его среди остального спутниковой антенной и удобной ванной комнатой. Затем их жизнь переместилась в мастерскую, оборудованную на сей раз прямо в доме. Там они взяли в работу две Невредимки, предназначавшиеся для автомобилей, объединили их, пристроили к ним какую-то длинную узкую коробку и к середине лета накрыли всю усадьбу колпаком защитного поля. Амалия, несколько уже осатаневшая и от хозяйственных забот, и от постоянного одиночества, подумала было, что теперь можно будет вздохнуть. Но тут Рон сообразил — к великому восхищению Берта, — как сделать этот колпак чувствительным к внешним прикосновениям, чтобы он подавал сигналы, когда кто-то пытается преодолеть невидимую преграду. Несколько ночей эта штуковина мешала всем спать {особенно — Амалии). На колпак налетали птицы, наскакивали, наверное, и животные покрупнее — лисы, может быть, или зайцы, так что контрольный прибор начинал пищать каждые несколько минут. Наконец решили отключать прибор на ночь, а днем пусть себе пищит.
И вот, когда все это осталось позади, когда Рон стал работать не но шестнадцать, а всего по двенадцать часов, а Умник и вовсе по десять, когда наступила неуютная горная осень, Амалия взбунтовалась.
Она ненавидела домашнее хозяйство — это прежде всего. Но еще ей надоело сидеть взаперти и общаться с остальным миром, только таращась на экран телевизора или компьютера. Надоела до отвращения даже дикая красота ущелья, его желто-коричневые выветренные скалы, утыканные иссиня-зелеными пятнами деревьев; надоели облака — белые утренние, висящие высоко в небе, и серые, ежевечерне переползающие через зубчатую стену скал вниз, в долину.
Теперь Амалию приводило в исступление даже то, что прежде восхищало: неистовая работоспособность Берта. Она — в отличие от Нелл — понимала, что он истинный гений, что он изобретает невероятные вещи и что она ему пo-настоящему помогает. Амалия очень хорошо помнила, как он ранним утром сорвался с постели, разбудил Рона, и они в истерическом темпе (насколько это определение подходило флегматику Рону) потащили из кладовой на верстак две автомобильные невредимки. Мужчины сооружали эту штуковину несколько дней; стоял жаркий июль, колодец пересох, и водяной насос засорился, — им было некогда заняться ремонтом, но каждый день после обеда Берт уводил Амалию в спальню, раздевал, и ощупывал ее тело огромными нежными лапами, и надевал ее на себя, как наперсток на палец, и говорил нежным рычащим шепотом, что она красивей всех на свете. А когда штуковина заработала и над усадьбой поднялся невидимый защитный колпак, Берт сказал — смотри, если бы не ты, я бы отродясь этого не придумал.
Теперь ей надоел и колпак. Поначалу она восхитилась этой выдумкой: невидимая броня, полусфера, одевающая круг земли с домом посередине. Человек не пройдет, ни птица, ни пуля не пролетит — мечта любого охранника… Однако же Амалия знала, что здесь они и без того в относительной безопасности. Места эти были необыкновенно дикие и пустынные, пастухи сюда не забредали. Наезжал человек с ближайшей фермы — милях в десяти, — привозил овощи. Да изредка, примерно раз в месяц, кто-нибудь забредал случайно и уходил, как считала Амалия, ничего не заподозрив: Эйвон очень ловко выдавал себя за испанца. Цвет волос у него был самый подходящий для кастильца, а произношение безупречное, как у истинного сына мадридских улиц. Так что колпак был ни к чему.
Очень скоро на нем приспособились сидеть горные вороны, в сухую безветреную погоду его облепляли листья и сосновые иглы, и он становился похож на вышитый тюль — впрочем, без ветра здесь обычно не обходилось. Но зато в дождь… Увидишь его в дождь — оторопеешь. Оказалось, что в дождь или туман колпак ведет себя точь-в-точь, как стекло. Он не пропускает воду внутрь, и она обтекает его ровным тонким слоем, и изнутри кажется, что стоишь под гладкой стеклянной крышей, а снаружи, с некоторого расстояния, он приобретает вид купола огромной обсерватории — полупрозрачного, просвечивающего, при свете солнца отливающего радугой, и тогда особенно ясно видно, что он неровный, что каждый лист, или ветка, или даже водяная капля чуть продавливает поверхность силового поля — на доли миллиметра, можеть быть, но в косом свете радужная громада кажется пупырчатой, как шкурка апельсина. Лучшего способа привлечь к себе внимание не придумаешь.
Словом, Амалии все это опостылело, а в октябре она поняла, что ей надоел и Берт Эйвон. Не то чтобы она его разлюбила, — скорее устала; даже от его любви устала. Он заметил это, как ни странно, раньше нее и пробасил со свойственной ему грубиянской прямотой:
— Ты натрахалась, девушка, вот что. А? Говорила, такого мужика у тебя никогда не было, а? До меня жила полуголодная, дьяволица ты этакая, а нынче сыта. — Вздохнул и добавил:
— Сам я виноват, старый дурень…
Может быть, он был прав; может быть, нет. При всем своем эгоизме, он был великодушен и отпустил ее, когда она объявила, что больше не вытерпит такой жизни, дня лишнего здесь не высидит. Обозвал ее рыжим чучелком и эмансипанткой, велел звонить каждую неделю и выписал чек на десять тысяч долларов — как он выразился, на булавки.
Впрочем, рыжим чучелком и рыжей дьяволицей он звал ее часто: Амалия опять отрастила рыжую гриву и на этот раз стричься и краситься не собиралась — в Голландии же ее видели только стриженой и темноволосой.
Быстро все это получилось, очень быстро. Через день после решительного разговора с Бертом Рон довез ее до ближайшей автобусной остановки и пробурчал на прощанье:
— Он тебя любит. Возвращайся.
И подошел пыльный автобус, пропахший молодым вином и козьим мехом, и Амалия поехала из Страны Басков через весь перешеек на восток — давно ей хотелось в Барселону, даже больше, чем в Мадрид или Толедо. Она ехала, улыбалась, и через полчаса молодой испанец, сидевший через проход, стал к ней подкатываться, и она отвечала ему весело, выдавая себя за туристку из Англии, парикмахершу из модного салона, решившую попробовать испанского винца на месте.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84