Не понравилось, сеньор доктор, невкусно? — нет, отчего же, просто он зачитался. Хотите, я закажу новые хлебцы и подогрею кофе? Нет, не нужно, и так хорошо, да и есть мне не хочется, и с этими словами поднялся и, чтобы утешить расстроенную горничную, взял ее за руку ниже локтя, ощутив под сатиновым рукавом тепло ее кожи. Лидия потупилась, сделала шаг в сторону, но рука последовала за ней, и так продолжалось несколько мгновений, до тех пор, пока Рикардо Рейс не убрал руку, а Лидия подхватила поднос, и посуда на нем зазвенела так, словно началось землетрясение с эпицентром в номере двести один, а еще точнее — в сердце горничной, и вот она уходит, но так скоро не успокоится,, войдет в кладовую, поставит чашки-тарелки, прижмет ладонь к тому месту, которого коснулась рука постояльца — скажите пожалуйста, до чего же нежная нынче пошла прислуга, подумал бы, вероятно, человек, склонный руководствоваться расхожими представлениями и сословно разграниченными чувствами — и весьма вероятно, что именно таков Рикардо Рейс, который сейчас язвительно корит себя за то, что уступил дурацкой слабости: Просто не верится, что я мог допустить подобное и с кем — с горничной, но дело-то все в том, что случись ему сейчас нести поднос с посудой, он бы узнал, что и у постояльца руки ходят ходуном не хуже, чем у горничной. Да-с, таковы свойства лабиринтов — в них есть улицы, переулки и тупики; как уверяют люди знающие, для того, чтобы выбраться, надо идти, поворачивая всегда в одну и ту же сторону, однако нам надлежит знать, что способ этот противен природе человеческой.
Выходит Рикардо Рейс на улицу — сперва на неизменно Розмариновую, с нее попадет на какую-нибудь другую, мало ли их, сверху, снизу, слева, справа — Арсенальная, Луговая, Мельничная, Двадцать Четвертого Июля — разматываются первые витки романа, протягиваются паутинные нити — Боависта, Распятия, и так много их, что ноги устанут, не может человек шагать, куда глаза глядят: не одним лишь слепцам требуются белая трость, которой ощупаешь дорогу на пядь вперед, или собака-поводырь, которая почует опасность, даже зрячим нужно, чтобы впереди брезжил свет или надежда — что-то такое, во что можно верить, чем вдохновиться, а за неимением лучшего, на крайний случай сойдут и собственные наши сомнения. А Рикардо Рейс у нас — зритель и созерцатель того представления, что дает нам мир, мудрец, если в этой созерцательности и заключена мудрость, по воспитанию и душевному складу человек посторонний и безразличный, но дрожь пробирает его, когда над головой проплывает обыкновенное облако, и как легко оказывается понять древних — и греков, и римлян — которые верили, что ходят рядом с богами, что те присутствуют везде, сопутствуют всюду и всегда — в тени дерева, у ручья, в широкошумной дубраве, на берегу моря или в волнах его, в объятиях возлюбленной, будь то смертная женщина или богиня, если уж так угораздило. Ах, как не хватает Рикардо Рейсу собаки-поводыря, трости или посоха, света впереди! ведь этот мир и этот Лиссабон — суть темная туча, скрывающая солнце, север, восток, запад и оставляющая открытым один путь — вниз, и если человек пал духом, то будет падать все ниже, наподобие того безголового и безногого манекена. Неправда, что возвратился он из Рио-де-Жанейро по природному малодушию или, выражаясь яснее и проще, сбежал, потому что струсил. Неправда, что вернулся он потому, что умер Фернандо Пес-соа, поскольку никем и ничем нельзя заполнить пустоту, оставшуюся в пространстве или во времени после того, как оттуда было извлечено что-то или кто-то — Фернандо ли, Алберто — ибо каждый из нас есть нечто единственное в своем роде и незаменимое, нестерпимо банально звучит это высказывание, и, произнося его, мы даже и не представляем, до какой степени банально: Если даже Фернандо Пессоа сейчас предстанет передо мной вот сейчас, когда я иду вниз по Проспекту Свободы, это будет уже не Фернандо Пессоа и не потому, что его на свете нет — нет, самое весомое и решающее обстоятельство заключается в том, что ему нечего добавить к тому, чем он был и что сделал, к тому, как жил и что написал, неужели тогда ночью он сказал правду и в самом деле разучился, бедняга, даже читать? И неужели придется Рикардо Рейсу прочитать ему эту вот заметку, напечатанную в журнале под овальным портретом: Несколько дней назад смерть унесла Фернандо Пессоа, выдающегося поэта, на протяжении всей своей недолгой жизни остававшегося почти неизвестным широкой публике и, можно даже сказать, скаредно таившего сокровища своего творчества, как если бы он боялся, что их у него похитят, но его блистательный талант со временем будет, несомненно, оценен по достоинству, как уже не раз бывало с другими гениями нашей словесности, которые также получили запоздалое признание лишь после смерти, и, тут вот, стало быть, такая легкая недоговоренность, имен не называем, но все-таки самое скверное у всей этой журналистской шатии — это сознание вседозволенности и своего полного права писать решительно обо всем, это ведь какой надо обладать наглостью, чтобы приписывать немногим избранным мысли, которые могли зародиться лишь в голове у так называемого большинства, ну, как вам это нравится: Фернандо Пессоа утаивал свои произведения, опасаясь, что их украдут, какая убогая, какая бездарная чушь! — и Рикардо Рейс яростно стучит по плитам тротуара стальным наконечником зонта, который способен послужить посохом, но только пока дождя нет, человек превосходнейшим образом может пропасть, даже когда идет по прямой. Он выходит на площадь Россио, оказавшись словно на перекрестке, на скрещении четырех или восьми дорог, которые, будучи пройдены или продолжены, сойдутся, как нам уже известно, в одной точке или в одном месте, именуемом бесконечностью, а потому не имеет ни малейшего смысла выбирать какую-нибудь одну: придет срок — и предоставим эту заботу случаю, который, как опять же нам известно, ничего не избирает, а всего лишь подталкивает, тогда как сам в свою очередь подталкивается силами, нам заведомо неведомыми, а и узнали бы мы их, что бы мы узнали? Лучше уж верить в эти таблички и дощечки, изготовленные, вероятно, на предприятиях Фрейре Гравера, таблички и дощечки с именами врачей, адвокатов, нотариусов, всех этих нужных людей, которые и сами выучились, и нас научат определять, куда и откуда дует ветер бедствий, и дай Бог, чтобы не совпадали эти ветры по смыслу и направлению, хотя это-то как раз не очень важно — нашему городу достаточно просто знать, что роза ветров существует, никто не обязан пускаться в путь, ибо это — не то место, откуда начинаются дороги, и не та волшебная точка, где дороги сходятся, напротив, здесь они меняют смысл и направление, север именует себя югом, юг — севером, замерло солнце между востоком и западом, а город подобен горящему на щеке рубцу, он — как слеза, которая не высыхает и которую нечем утереть. Рикардо Рейс думает: Надо открыть кабинет, надеть белый халат, начать прием пациентов, хотя бы для того, чтобы дать им умереть, по крайней мере, они, пока живы, составят мне компанию, это будет последнее доброе дело для каждого из них — стать больным-целителем для больного целителя, не возьмемся утверждать, что такие мысли приходят в голову всем докторам, но к доктору Рейсу — пришли, и у него есть на то особые, пока еще смутно различимые причины:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120
Выходит Рикардо Рейс на улицу — сперва на неизменно Розмариновую, с нее попадет на какую-нибудь другую, мало ли их, сверху, снизу, слева, справа — Арсенальная, Луговая, Мельничная, Двадцать Четвертого Июля — разматываются первые витки романа, протягиваются паутинные нити — Боависта, Распятия, и так много их, что ноги устанут, не может человек шагать, куда глаза глядят: не одним лишь слепцам требуются белая трость, которой ощупаешь дорогу на пядь вперед, или собака-поводырь, которая почует опасность, даже зрячим нужно, чтобы впереди брезжил свет или надежда — что-то такое, во что можно верить, чем вдохновиться, а за неимением лучшего, на крайний случай сойдут и собственные наши сомнения. А Рикардо Рейс у нас — зритель и созерцатель того представления, что дает нам мир, мудрец, если в этой созерцательности и заключена мудрость, по воспитанию и душевному складу человек посторонний и безразличный, но дрожь пробирает его, когда над головой проплывает обыкновенное облако, и как легко оказывается понять древних — и греков, и римлян — которые верили, что ходят рядом с богами, что те присутствуют везде, сопутствуют всюду и всегда — в тени дерева, у ручья, в широкошумной дубраве, на берегу моря или в волнах его, в объятиях возлюбленной, будь то смертная женщина или богиня, если уж так угораздило. Ах, как не хватает Рикардо Рейсу собаки-поводыря, трости или посоха, света впереди! ведь этот мир и этот Лиссабон — суть темная туча, скрывающая солнце, север, восток, запад и оставляющая открытым один путь — вниз, и если человек пал духом, то будет падать все ниже, наподобие того безголового и безногого манекена. Неправда, что возвратился он из Рио-де-Жанейро по природному малодушию или, выражаясь яснее и проще, сбежал, потому что струсил. Неправда, что вернулся он потому, что умер Фернандо Пес-соа, поскольку никем и ничем нельзя заполнить пустоту, оставшуюся в пространстве или во времени после того, как оттуда было извлечено что-то или кто-то — Фернандо ли, Алберто — ибо каждый из нас есть нечто единственное в своем роде и незаменимое, нестерпимо банально звучит это высказывание, и, произнося его, мы даже и не представляем, до какой степени банально: Если даже Фернандо Пессоа сейчас предстанет передо мной вот сейчас, когда я иду вниз по Проспекту Свободы, это будет уже не Фернандо Пессоа и не потому, что его на свете нет — нет, самое весомое и решающее обстоятельство заключается в том, что ему нечего добавить к тому, чем он был и что сделал, к тому, как жил и что написал, неужели тогда ночью он сказал правду и в самом деле разучился, бедняга, даже читать? И неужели придется Рикардо Рейсу прочитать ему эту вот заметку, напечатанную в журнале под овальным портретом: Несколько дней назад смерть унесла Фернандо Пессоа, выдающегося поэта, на протяжении всей своей недолгой жизни остававшегося почти неизвестным широкой публике и, можно даже сказать, скаредно таившего сокровища своего творчества, как если бы он боялся, что их у него похитят, но его блистательный талант со временем будет, несомненно, оценен по достоинству, как уже не раз бывало с другими гениями нашей словесности, которые также получили запоздалое признание лишь после смерти, и, тут вот, стало быть, такая легкая недоговоренность, имен не называем, но все-таки самое скверное у всей этой журналистской шатии — это сознание вседозволенности и своего полного права писать решительно обо всем, это ведь какой надо обладать наглостью, чтобы приписывать немногим избранным мысли, которые могли зародиться лишь в голове у так называемого большинства, ну, как вам это нравится: Фернандо Пессоа утаивал свои произведения, опасаясь, что их украдут, какая убогая, какая бездарная чушь! — и Рикардо Рейс яростно стучит по плитам тротуара стальным наконечником зонта, который способен послужить посохом, но только пока дождя нет, человек превосходнейшим образом может пропасть, даже когда идет по прямой. Он выходит на площадь Россио, оказавшись словно на перекрестке, на скрещении четырех или восьми дорог, которые, будучи пройдены или продолжены, сойдутся, как нам уже известно, в одной точке или в одном месте, именуемом бесконечностью, а потому не имеет ни малейшего смысла выбирать какую-нибудь одну: придет срок — и предоставим эту заботу случаю, который, как опять же нам известно, ничего не избирает, а всего лишь подталкивает, тогда как сам в свою очередь подталкивается силами, нам заведомо неведомыми, а и узнали бы мы их, что бы мы узнали? Лучше уж верить в эти таблички и дощечки, изготовленные, вероятно, на предприятиях Фрейре Гравера, таблички и дощечки с именами врачей, адвокатов, нотариусов, всех этих нужных людей, которые и сами выучились, и нас научат определять, куда и откуда дует ветер бедствий, и дай Бог, чтобы не совпадали эти ветры по смыслу и направлению, хотя это-то как раз не очень важно — нашему городу достаточно просто знать, что роза ветров существует, никто не обязан пускаться в путь, ибо это — не то место, откуда начинаются дороги, и не та волшебная точка, где дороги сходятся, напротив, здесь они меняют смысл и направление, север именует себя югом, юг — севером, замерло солнце между востоком и западом, а город подобен горящему на щеке рубцу, он — как слеза, которая не высыхает и которую нечем утереть. Рикардо Рейс думает: Надо открыть кабинет, надеть белый халат, начать прием пациентов, хотя бы для того, чтобы дать им умереть, по крайней мере, они, пока живы, составят мне компанию, это будет последнее доброе дело для каждого из них — стать больным-целителем для больного целителя, не возьмемся утверждать, что такие мысли приходят в голову всем докторам, но к доктору Рейсу — пришли, и у него есть на то особые, пока еще смутно различимые причины:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120