А теперь уходи подобру-поздорову — для тебя небезопасно так долго разговаривать с коммунистом! Того и гляди, и о тебе пойдут разные слухи.
— Вы преувеличиваете, мастер!
— Нет, мой мальчик, не преувеличиваю. Мы еще поговорим когда-нибудь. Ты вспомнишь обо мне.
— Ладно, мастер, передайте от меня привет ребятам!
Рут уже ждала меня. Комнату ее отличало гармоничное сочетание порядка, привитого воспитанием, и «художественного беспорядка»; при этом в ней не было и следа неряшливости, свойственной «берлогам» некоторых псевдохудожников, которые считают посягательством на их внутренний мир, если им советуют вытирать иногда пыль или при случае подстричь волосы. У окна стоял мольберт со всеми принадлежностями живописца. Мирок, где царила Рут, был уютным, современным и изящным без претенциозности.
В словах, которыми Рут меня встретила, звучало разочарование:
— Ну вот, я жду тебя целый час, сварила кофе, как ты любишь, купила на свои карманные деньги неплохой коньяк и радовалась встрече с тобой, а кто же ко мне пожаловал? Бог войны Марс с нелепой саблей.
— Извини, пожалуйста! Но что это на вас всех нашло? Третий раз меня сегодня попрекают моей саблей и поминают войну.
— Значит, есть еще здравомыслящие люди. Это все-таки отрадно. Я знаю, что ты всегда наносишь свой первый визит в мундире, но меня, пожалуйста, избавь! Снимай свою куртку и будь человеком! Иди сюда, садись!
— Во-первых, это не куртка, а китель. А во-вторых, меня уже сделали человеком на первом году военной службы. Будь же ко мне немножко ласковей.
— Я и так ласковая. Откупорь лучше бутылку! Выпьем сначала за встречу, а потом — чтобы было хорошее настроение. Я в этом нуждаюсь.
— Почему?
— Ах, ты этого не поймешь!
— Для этого я должен знать, в чем дело.
— За твое здоровье и добро пожаловать!
— Спасибо! Но почему ты отмалчиваешься? Ты что, не можешь освободиться на время моего отпуска?
— Могу. Не в этом дело. Напротив у меня вообще пропала охота к учению.
— А что случилось?
— Ничего. Все в порядке, даже весьма. Ведь, по-твоему, теперь наводят порядок?
Да ты не имеешь никакого представления обо всем, что здесь произошло.
— Кое-что я все же слышал. Как раз сейчас разговаривал с сапожником, но я не понимаю, какое отношение это имеет к тебе!
— Огромное, милорд. В университетах сейчас все вверх дном. Самые любимые и лучшие профессора выгнаны или ушли по собственному желанию. Начинается это и у нас. А во что превратили живопись? Ей предписано только черно-бело-красное и коричневое. Через два или три года мы будем все малевать коричневым по коричневому: коричневые луга, коричневые горы, коричневые дома, коричневотелые девы, коричневые рубашки, Может, мне стать маляром, как этот…
— Кто этот?
— Ах, я забыла, ты ведь тоже нацист! Пойми меня, пожалуйста! Я хочу писать то, чем я живу. Я работаю для тех, кому моя живопись нравится, а не по команде коричневых.
Рут сидела на тахте, как маленький гневный будда. Она вынула сигарету из шкатулки, которую я ей подарил, и, прежде чем я успел подать спичку, она закурила от своей зажигалки очень быстрым движением — признак того, что она нервничает. Затем продолжала:
— А как обстоит с литературой? Хорошие книги сжигаются, а известные поэты внесены в список запрещенных авторов, не говоря уже об иностранных писателях. На литературу напялили каску. Науку обрядили в военный мундир, пресса в путах. В кино идут почти исключительно военные фильмы, школьники носят одинаковые белые чулки и усваивают еще более дурацкие идеи, чем мы в нашей школе, а по радио мы слышим либо патриотическую пошлятину, либо грохот барабанов. Все это до того противно…
— Ты это говоришь как дочь…
— Ну да ладно, я это говорю как дочь одного… и так далее, и так далее. Я — это я, милый, поэтому я и остаюсь дочерью своего отца.
Рут встала и в волнении зашагала по комнате. Наконец она остановилась перед мольбертом, взяла в руки кисть, затем мрачно положила ее обратно, как бы покоряясь судьбе.
— Нет, работа меня больше не радует. Понимаешь? Я могла бы рисовать карикатуры, да еще какие! Ты бы лопнул со смеху, если б их увидел…
— А что говорят другие студенты?
— Другие? Но ведь им надо соблюдать осторожность! Кое-кто формирует нацистские группы. Всем нам полагается в них вступать. Конечно, не иностранным студентам.
Большинство их уезжает домой или просто едет туда же, куда и их профессора. Мы себя совсем изолируем. Но мои знакомые и не подумают участвовать в этой нацистской шумихе. Каждый из нас остается самим собой.
Разумеется, от таких разговоров на душе становилось невесело. Прежде, когда мы с Рут бывали вместе, мы не тратили слов на политику и нас ничто не тяготило.
Правда, Рут никогда не скрывала, что она не любит мою профессию и военную форму, не приемлет «всю эту солдафонскую ерундистику». Но это не отражалось на нашей дружбе. Теперь между нами встала политика, она угрожала нам. Я пытался понять Рут, но мне это было нелегко.
Оба мы остались при своем мнении. Уходя, я чуть было не забыл в передней свою саблю.
Головорезы
На четвертый день отпуска меня навестил Густав Эрнст — в новой, с иголочки, форме, с тремя звездочками в петлицах, из чего следовало, что он носит звание штурмфюрера.
— Однако, старик, быстро же у вас повышают в звании!
— А как же! Но и ты тоже преуспел. У вас по крайней мере платят за нашивки, а мы несем службу и в свободное время.
— А кто оплачивает вашу форменную одежду?
— Ну, расходы, конечно, возмещаются. У нас много расходов на представительство.
— Верю, но тогда покажи, что такое представительство. Пойдем на угол, там ты можешь раскошелиться. Пошли!
Мы выслушали на ходу наставления моей матери, что надо вовремя вернуться к ужину, и отправились в путь.
Я был счастлив, что надел штатское, потому что рядом с блестящим штурмфюрером старший стрелок рейхсвера имел бы жалкий вид. Не помогла бы и сабля. В пивной мы раскланялись со знакомыми и сели за столик в стороне.
— Как живешь, Густав, чем теперь занят?
— Спасибо, живу хорошо. Сначала мне предложили должность в муниципалитете, но потом при посредничестве генерального директора Флика я устроился лучше: получил местечко в промышленности; деньги большие, однако там трудно прочно закрепиться.
Людишки, которые сидят там испокон веку, нас, новых, не принимают всерьез и чинят нам трудности. Правда, это вообще особая порода людей. Тем не менее мы всех наших ветеранов НСДАП пристроили, многих в государственных учреждениях, в судах и в полиции. Ни у кого из нас нет нужной подготовки, но мы все пристроились. Никто уже не ходит без работы. Но фактически все мы так или иначе в стороне. Как тебе это объяснить? Те, кто до сих пор там устраивал свои делишки, сидит еще на своем месте; они, видимо, не заметили, что наступили новые времена. Делают вид, будто ничего не изменилось, не обращают на нас внимания.
Настоящей-то чистки еще не было.
— Так почему вы не устроили чистку?
— А как ты это сделаешь? Гитлер теперь канцлер, и наши люди в правительстве.
Они, естественно, должны сидеть за одним столом с плутократами. У них теперь совсем другие задачи, чем прежде. Это совершенно ясно. Все произошло слишком быстро, и мы упустили момент. Настоящее дело впереди, можешь мне поверить.
— За чем же остановка?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
— Вы преувеличиваете, мастер!
— Нет, мой мальчик, не преувеличиваю. Мы еще поговорим когда-нибудь. Ты вспомнишь обо мне.
— Ладно, мастер, передайте от меня привет ребятам!
Рут уже ждала меня. Комнату ее отличало гармоничное сочетание порядка, привитого воспитанием, и «художественного беспорядка»; при этом в ней не было и следа неряшливости, свойственной «берлогам» некоторых псевдохудожников, которые считают посягательством на их внутренний мир, если им советуют вытирать иногда пыль или при случае подстричь волосы. У окна стоял мольберт со всеми принадлежностями живописца. Мирок, где царила Рут, был уютным, современным и изящным без претенциозности.
В словах, которыми Рут меня встретила, звучало разочарование:
— Ну вот, я жду тебя целый час, сварила кофе, как ты любишь, купила на свои карманные деньги неплохой коньяк и радовалась встрече с тобой, а кто же ко мне пожаловал? Бог войны Марс с нелепой саблей.
— Извини, пожалуйста! Но что это на вас всех нашло? Третий раз меня сегодня попрекают моей саблей и поминают войну.
— Значит, есть еще здравомыслящие люди. Это все-таки отрадно. Я знаю, что ты всегда наносишь свой первый визит в мундире, но меня, пожалуйста, избавь! Снимай свою куртку и будь человеком! Иди сюда, садись!
— Во-первых, это не куртка, а китель. А во-вторых, меня уже сделали человеком на первом году военной службы. Будь же ко мне немножко ласковей.
— Я и так ласковая. Откупорь лучше бутылку! Выпьем сначала за встречу, а потом — чтобы было хорошее настроение. Я в этом нуждаюсь.
— Почему?
— Ах, ты этого не поймешь!
— Для этого я должен знать, в чем дело.
— За твое здоровье и добро пожаловать!
— Спасибо! Но почему ты отмалчиваешься? Ты что, не можешь освободиться на время моего отпуска?
— Могу. Не в этом дело. Напротив у меня вообще пропала охота к учению.
— А что случилось?
— Ничего. Все в порядке, даже весьма. Ведь, по-твоему, теперь наводят порядок?
Да ты не имеешь никакого представления обо всем, что здесь произошло.
— Кое-что я все же слышал. Как раз сейчас разговаривал с сапожником, но я не понимаю, какое отношение это имеет к тебе!
— Огромное, милорд. В университетах сейчас все вверх дном. Самые любимые и лучшие профессора выгнаны или ушли по собственному желанию. Начинается это и у нас. А во что превратили живопись? Ей предписано только черно-бело-красное и коричневое. Через два или три года мы будем все малевать коричневым по коричневому: коричневые луга, коричневые горы, коричневые дома, коричневотелые девы, коричневые рубашки, Может, мне стать маляром, как этот…
— Кто этот?
— Ах, я забыла, ты ведь тоже нацист! Пойми меня, пожалуйста! Я хочу писать то, чем я живу. Я работаю для тех, кому моя живопись нравится, а не по команде коричневых.
Рут сидела на тахте, как маленький гневный будда. Она вынула сигарету из шкатулки, которую я ей подарил, и, прежде чем я успел подать спичку, она закурила от своей зажигалки очень быстрым движением — признак того, что она нервничает. Затем продолжала:
— А как обстоит с литературой? Хорошие книги сжигаются, а известные поэты внесены в список запрещенных авторов, не говоря уже об иностранных писателях. На литературу напялили каску. Науку обрядили в военный мундир, пресса в путах. В кино идут почти исключительно военные фильмы, школьники носят одинаковые белые чулки и усваивают еще более дурацкие идеи, чем мы в нашей школе, а по радио мы слышим либо патриотическую пошлятину, либо грохот барабанов. Все это до того противно…
— Ты это говоришь как дочь…
— Ну да ладно, я это говорю как дочь одного… и так далее, и так далее. Я — это я, милый, поэтому я и остаюсь дочерью своего отца.
Рут встала и в волнении зашагала по комнате. Наконец она остановилась перед мольбертом, взяла в руки кисть, затем мрачно положила ее обратно, как бы покоряясь судьбе.
— Нет, работа меня больше не радует. Понимаешь? Я могла бы рисовать карикатуры, да еще какие! Ты бы лопнул со смеху, если б их увидел…
— А что говорят другие студенты?
— Другие? Но ведь им надо соблюдать осторожность! Кое-кто формирует нацистские группы. Всем нам полагается в них вступать. Конечно, не иностранным студентам.
Большинство их уезжает домой или просто едет туда же, куда и их профессора. Мы себя совсем изолируем. Но мои знакомые и не подумают участвовать в этой нацистской шумихе. Каждый из нас остается самим собой.
Разумеется, от таких разговоров на душе становилось невесело. Прежде, когда мы с Рут бывали вместе, мы не тратили слов на политику и нас ничто не тяготило.
Правда, Рут никогда не скрывала, что она не любит мою профессию и военную форму, не приемлет «всю эту солдафонскую ерундистику». Но это не отражалось на нашей дружбе. Теперь между нами встала политика, она угрожала нам. Я пытался понять Рут, но мне это было нелегко.
Оба мы остались при своем мнении. Уходя, я чуть было не забыл в передней свою саблю.
Головорезы
На четвертый день отпуска меня навестил Густав Эрнст — в новой, с иголочки, форме, с тремя звездочками в петлицах, из чего следовало, что он носит звание штурмфюрера.
— Однако, старик, быстро же у вас повышают в звании!
— А как же! Но и ты тоже преуспел. У вас по крайней мере платят за нашивки, а мы несем службу и в свободное время.
— А кто оплачивает вашу форменную одежду?
— Ну, расходы, конечно, возмещаются. У нас много расходов на представительство.
— Верю, но тогда покажи, что такое представительство. Пойдем на угол, там ты можешь раскошелиться. Пошли!
Мы выслушали на ходу наставления моей матери, что надо вовремя вернуться к ужину, и отправились в путь.
Я был счастлив, что надел штатское, потому что рядом с блестящим штурмфюрером старший стрелок рейхсвера имел бы жалкий вид. Не помогла бы и сабля. В пивной мы раскланялись со знакомыми и сели за столик в стороне.
— Как живешь, Густав, чем теперь занят?
— Спасибо, живу хорошо. Сначала мне предложили должность в муниципалитете, но потом при посредничестве генерального директора Флика я устроился лучше: получил местечко в промышленности; деньги большие, однако там трудно прочно закрепиться.
Людишки, которые сидят там испокон веку, нас, новых, не принимают всерьез и чинят нам трудности. Правда, это вообще особая порода людей. Тем не менее мы всех наших ветеранов НСДАП пристроили, многих в государственных учреждениях, в судах и в полиции. Ни у кого из нас нет нужной подготовки, но мы все пристроились. Никто уже не ходит без работы. Но фактически все мы так или иначе в стороне. Как тебе это объяснить? Те, кто до сих пор там устраивал свои делишки, сидит еще на своем месте; они, видимо, не заметили, что наступили новые времена. Делают вид, будто ничего не изменилось, не обращают на нас внимания.
Настоящей-то чистки еще не было.
— Так почему вы не устроили чистку?
— А как ты это сделаешь? Гитлер теперь канцлер, и наши люди в правительстве.
Они, естественно, должны сидеть за одним столом с плутократами. У них теперь совсем другие задачи, чем прежде. Это совершенно ясно. Все произошло слишком быстро, и мы упустили момент. Настоящее дело впереди, можешь мне поверить.
— За чем же остановка?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124