Все смолкли, глядя на недозволенный пилотаж. Летчик, сделав переворот, пошел на петлю. Выполнив ее, в прежнем же темпе сделал иммельман, потом крутанул бочку, за ней переворот, с переворота пошел на горку. В верхней ее точке «як» развернулся через левое крыло и в прежней линии горки пошел вниз.
— Толково сделал ранверсман, — сквозь зубы процедил Акуленко и, взглянув на меня, спросил: — А теперь еще какого конька выкинет?
Домов, выполнив ранверсман, быстро вошел в круг, совершил посадку и спокойно вылез из машины. Перед ним сразу же вырос начальник Центра. Я, стоя рядом с Акуленко, думал, что сейчас на Домаху обрушится все «мастерство» его ругани. Тот же, плотно сжав большие губы, молчал, но внимательно следил за провинившимся летчиком. Домов, как и полагается, вытянулся и начал твердым голосом докладывать:
— Товарищ подполковник!..
— Стоп! Все ясно, — властно перебил его Акуленко. — Вон ты какой — малый, да удалый, — и, как бы отгораживаясь от летчика, поднял правую руку и показал на меня: — Докладывай своему командиру полка.
— Есть! — отчеканил Домов и подошел ко мне. — Товарищ майор зачетный полет выполнил. Разрешите получить замечания?
Особенности характера Акуленко я уже знал. Раз он с подчиненным перешел на «ты», значит, наказания не будет. Если же обращается на «вы», дела собеседника плохи. Но как мне говорить с Домахой? Чтобы собраться с мыслями, я спросил:
— Значит, выполнил?
— Точнее, перевыполнил.
— Это хорошо или плохо?
— Моя совесть не позволяет считать, что освоил реактивный истребитель, если не до конца познал его, — убежденно заявил Домов. — Теперь испытал. Себя проверил.
«Вот он, Домаха, весь тут, — подумал я про своего друга, — остался таким же — по-юношески откровенным, смелым и беззащитным». На память пришли бои на Халкин-Голе в 1939 году. Там он был представлен к званию Героя Советского Союза. Но документы из Монголии в Москву так и не были отосланы. Домов тогда во всеуслышание заявил, что «Чайка» хуже И-16, хотя выпущена на пять лет позже. Такого «очернительства» самой передовой техники ему не простили.
Воспоминания отвлекли меня от действительности. И я вместо того, чтобы поругать Домова, как этого хотел Акуленко, молча обнял друга. Что подумал тогда начальник Центра, неизвестно, но он несколько секунд стоял молча и глядел на нас. Потом подошел и, похлопывая обоих по спинам, тихо сказал:
— Вы не забыли, что находитесь на аэродроме? — и, глядя на Домова, продолжал: — А ты тоже, рыцарь-испытатель. Что мне с тобой делать? Наказать?
В ответ Домов без тени упрека, а скорее с восхищением
— Вы, товарищ подполковник, тоже проверяли Як-пятнадцатый на высший пилотаж.
— А ты откуда знаешь? — не без интереса спросил Акуленко.
— Все говорят. И все восхищаются вами.
То ли эти слова польстили Акуленко, то ли откровенность Домова подкупила его, он вдруг примирительно заключил?
— Понятно твое мировоззрение, товарищ старший лейтенант. Можешь быть свободным. А за твою недисциплинированность я накажу Ворожейкина. И марш отсюда!
После того как Домов ушел, Акуленко опытным взглядом окинул ясное небо, летное поле и, убедившись, что работа ждет нормально, доверительно сказал:
— Твой друг очень прям и упрям. На конференции при начальстве ляпнул, что Як-пятиадцатый и МиГ-девятый не боевые машины, а бутафория.
— Но он же прав. На них нет оружия, пилотаж ограничен, а воздушная акробатика истребителю необходима.
— Я смотрю, вы одного поля ягодки, — заключил Акуленко. — И ты навострился проделать, что вытворял Домаха. Только с моего разрешения. А ведь прекрасно знал, что и не имею права благословить тебя на это. И теперь не разрешаю лететь через твое Прокофьево, лети по старому маршруту. Это тебе наказание за недисциплинированность твоего друга.
Я не ожидал, что так обернется дело. Что это? Наказание? Дисциплинарное взыскание? Ни то ни другое. Хотел поговорить с Акуленко, но так был оглушен «наказанием», что, пока опомнился, тот уже далеко отошел от меня. «Ну что ж, для меня и этот маршрут будет проходить тоже по родным местам, только уже не детства, а юности и первых лет молодости», — успокаивал я себя.
5.
Обида на Акуленко прошла, когда я взлетел и чистое мартовское небо окунуло меня в деловую обстановку, смыв предполетные переживания. Первый этап маршрута — Городец. Видимость отличная. Отбуйствовал февраль, а март, вовсю прокладывая дорогу лету солнцем и утренними заморозками, сделал воздух чистым и прозрачным. Хотя Балахна была от меня в сорока километрах, она сразу напомнила о себе черными клубами дыма, взметнувшимися над горизонтом. Там вовсю трудилась на торфе Балахнинская электростанция. А внизу леса и леса.
Наконец впереди замаячил блеском церквей и темной полосой высоченного, почти отвесного левого берега Волги Городец. Он старше Горького и почти ровесник Москвы. В дореволюционном Городце было десять церквей, двенадцать молельных домов и Федоровский монастырь, хотя насчитывалось всего шесть с небольшим тысяч жителей. Когда-то он являлся центром раскольников, масса которых проживала в скитах Керженских лесов. Городецкие старообрядцы были связаны с московским центром раскольников, который находился на Рогожской заставе. Недаром в старину пели:
Что решили на Рогоже,
То решили в Городце,
Что решили в Городце,
То решили в Керженце.
Подлетев ближе к городу, я, к своему удивлению, не увидел высоченной колокольни Федоровского монастыря, в котором умер Александр Невский. «Неужели снесли? — подумал я. — А зря. Такая старина — это связующее звено настоящего с прошлым, как и орден Александра Невского, которым я награжден». Город рядом. Все внимание обращаю на южную окраину Городца, где находится школа, в которой я учился в пятом и шестом классах. Здание каменное, белое, двухэтажное. Стоит вблизи крутого берега Волги. Вот оно! Я даже разглядел южнее дугу крепостного вала, построенного еще во второй половине двенадцатого века для защиты от монголо-татарского нашествия. Это единственный памятник того лихолетья. Вал, заросший соснами, походил с неба на своеобразный зеленый пояс.
Вспомнилась первая поездка в город. Была зима. Холодно. Мать, собираясь на базар, одела меня тепло: валенки, полушубок, на голове кроме овчинного малахая шерстяная шаль. Это были годы разгара нэпа. Базар ломился от изобилия разных товаров и всякой живности. Мое внимание привлекли городецкие и семеновские игрушки. Я, раскрыв рот, до того увлекся, что не почувствовал, как с головы сползла шаль. Когда заметил, шали не было. Мать заохала, запричитала, а я заплакал. Для нас это было большой потерей. И все же шаль нашлась. Какой-то добрый человек повесил ее у доски объявлений при выходе с базара. Помню, мать на радостях купила мне городецкий пряник.
Крепче взяв управление машиной, нацелил ее на школу, решив поприветствовать ее по-авиационному. Пока разгонял скорость самолета, бросил взгляд на северную окраину, где находился детдом и где я жил, когда учился в Городце. Сразу же вспомнил песенку, которую пели старшие детдомовцы о времени беспризорничества:
Меня били, колотили
В три ножа, в четыре гири.
Я и то не унывал —
Финский ножик вынимал…
И снова взгляд на школу. Она уже близко. Высота минимально допустимая. Мне даже показалось, что я уже дышу родным воздухом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85