https://www.dushevoi.ru/products/unitazy/Villeroy_and_Boch/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Однажды отец вернулся с базара бледный, взволнованный, прямо с места события; Акундин зарезал в куски жену свою кроильным ножом, исполосовал самого себя и в страшных муках умер, побежденный водкой. С этого дня отец навсегда перестал пить. Что касается ремесла, ученик его честно воспринял от учителя формулу: прочность сапога — залог его долговечности. Деревенские заказчики были без ума от работы отца. Им он главным образом изготовлял «холодные калоши» — это чрезвычайно портативный вид обуви, главным образом для грязного времени. Удобство их надевания: стоят такие калоши, воткнул в них с налету мужик или баба ноги и пошел. Размер их также большой роли не играл: в больших калошах мог и ребенок передвинуться через мокредь, если, конечно, у него хватало силенки вытянуть их из грязи.
— Обувка неизносная, можно сказать,— говорили деревенские.—А прочности такой, что брось их о камень — так зазвенят от прочности.
Этим качеством был вправе гордиться мой милый мастер. Кожу он умел выбрать: до упокоя души хватит,— как определял он ее сам, поглаживая и охорашивая черный, как смола, товар, прежде чем приступить к работе.
Из-за этой же прочности происходили иногда и недоразумения, конечно, только с городскими заказчиками. Городской от сапожника также прочности сапог просит, но, кроме этого, чтобы и легкость была и форс, особенно бабы-молодухи, те, можно сказать, птичьего молока от башмаков требовали. Придет, бывало, такая—и ну щебетать с надрывчиками:
— Батюшка, Сергей Федорыч, да ведь не поднять их с ногой-то, от полу не оторвать — такая тягость.
— А тебе из бумаги бы их склеить,— урезонивал заказчицу отец. — Поди базарную купи обувку — кардонку тебе положат заместо стельки. Я бы тебе тоже легости напустил, да в глаза-то тебе как после смотреть?
Второе, чем отличался отец, это точностью меры. Иногда мать со стороны скажет:
— Да ты, Сережа, на мозоль прибавил бы мерку, видел, нога-то какая у мужчины...
Отец не сдавался: точность меры для него была закон.
— Раз мозоль есть, так срезай ее, не по мозоли мне сапог уродовать, его же засмеют, да и мне стыд будет, если я ему по мозолям выкройку сделаю.
Так же отец резонил и заказчика.
— Да оно, конечно,— печально соглашался заказчик,— что говорить, фасон что и следует, но жмут больно очень. Иной раз, не поверишь, за сердце ущемит, такой жом...
— Ну, об этом, милый человек, беспокоиться не изволь,— добродушно отвечает отец,— разносится. Заметь, чем больше он ногу жмет, тем больше ему нога сопротивление оказывает,— как же не разносишь: против людского упора никакая кожа не устоит...
Успокоенный заказчик уходил, незаметно похрамывая перед встречными, восхищавшимися блеском сапог и их форсом.
Но что прочность и что блеск по сравнению с сознательным применением к сапогу «форса», которое вправе было считаться изобретением отца и которое сделало его популярным на окраине мастером — он стал создателем этой моды.
Форс или скрып, образующийся в сапоге от трения стелек о подметки и возникающий случайно, конечно, ничего особенного не представляет, иногда это просто несчастье, от которого невозможно вылечить сапоги,— бывает ужасный скрып. Это хлыновцы поняли после того, когда услышали организованный скрып бодровских парней-форсунов, обутых моим отцом: идет, бывало, молодчик с другой окраины и тоже со скрыпом, а сапоги его и скрыпят; «ду-рак, ду-рак» — тут и мальчишки и взрослые подымут форсуна на потеху, тот то на траву переметнется, то в пыль самую залезет, чтоб «ду-рака» этого в сапогах заглушить...
Отец подошел к производству форса как к звуковой выразительности, его сапоги звучали как по камертону.
— Эх, поют сапожки-то — сердце радуют... Девки от форсу млеют,— говорили знатоки. Скоро весь город был охвачен этой модой.
Свои «форсы» отец узнавал в любой толпе. Бывало, возвращаемся ночью. Во тьме, на другой стороне улицы, слышно, скры-пят сапоги.
— Василий Рожков идет,— сообщает мне отец. Потом прислушается:— Сдал сапог,— правая нога сдала — слышишь, ноту не доводит. Не иначе, вовнутрь стаптывает... — И потом уверенно кричит в темноту:—Василию Дементьевичу почтение нижайшее.
Люблю до сих пор обстановку и запах сапожничанья. Кожи, вар, лак — бодрящие меня запахи. И отца вспоминаю по ним, с его открытой улыбкой, добродушным юмором и рассеянностью.
Сидит он за верстаком с сапогом, зажатым в колени. Голосом
от октавы до фальцета поет:
Жила-была красавица,
Разбойника дочь.
Она была смуглявая,
Как черная ночь...
Мать убралась. Шьет, штопает у стола. Подпевает мужу.
— Да что ты, Сережа, то хрипишь, то бабьим голосом воешь. Пел бы серединой... — скажет мать.
— Серединой, Анена, никак невозможно, голосу в горле тесно, то в нёбо, то в глотку бросается: тут ему и сила разная... — отвечает, делая серьезную гримасу, отец.
Часы, с подвязанными к гирям тяжестями, спешат, спотыкаются от тиканья. Вдруг захрипят и, как дворняжка, сорвавшаяся с цепи, начнут отлаивать часы. Отец недоверчиво взглядывает на них.
— Не забыть бы керосином смазать...— говорит он как бы себе.
— Замучил ты их совсем,— говорит мать.
— А разве плохо? Ты посмотри, старуха,— часы нам ровня, а в ходу за ними молодому не угнаться... Ну, а керосинчиком их надо побаловать... Слышишь, минутная шестерня цепочку сбрасывает: опять окаянный таракан в колесе засел где-нибудь... — По ассоциации о часах отец продолжает:—А что, Анена,— запамятовал я,— задолго до Кузи купили мы их?
Мать вздыхает и отвечает точно и с торжественностью:
— На пятый месяц три недели в тягостях ходила...
— Да, да — обрадованно вспоминает отец,— с работы мы шли. Разделили деньги. Выпили на лишек... А у меня так и бьется в голове: часы да часы... Артель — свое дело, еще да еще выпить, а мне никакого удержу нет: чего доброго лавки закроют. Оставил денег на складчину, а сам побежал... Выбрал вот их, под мышку взял и ног под собою не чую... И часы бы не разбить, и тебя скорее порадовать хочется, и сам в нетерпенье... — Отец помолчал, растянул задник на колодке и укрепил его. — Вот ты и поди,— задумчиво, раздумывая, продолжал он:—Иной раз в голове просто разрывается, чтоб другому хорошее что передать, а сунешься до человека и выражения не подыщешь... Да... — Но сейчас же заулыбался и опять о часах: — Место я им заранее придумал в келейке: на косяке, против окошка... Тебе и сказать не хочу — дело в чем: лежала ты тогда, а к двери тебе не видно... Ты мне с кровати говоришь: пища на шестке стоит, ешь, мол. Ну, какая еда тут? Вколотил гвоздь, прицепил гири, маятник и повесил. .. Дошло дело стрелку ставить, а время и не знаю сколько. Ну, думаю, ладно — пусть будет семь, без чего-то... Пустил маятник — часы и затикали... А ты с кровати...
— Сразу догадалась я,— перебивает мать,— тренькал, тренькал ты ими, а мне тогда не до часов было.
— А когда часы бить начали?—хитро улыбаясь, спрашивает отец.
— Да, да,— встрепенулась мать,— ведь вот совпало как...
— Пружина дзинь... — продолжает отец.
— Да, да,— перебивает мать,— а он в это время под сердцем — тук, тук, ножонками... В первый раз зашевелился...
— Вот они какие, часы,— победоносно резюмирует отец, стряхивает обрезки кожи с фартука, свертывает козью ножку, сыплет в нее полукрупки и идет курить к печной отдушине. Вертушка сопит, трещит, и разлетается искрами махорка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
 https://sdvk.ru/Aksessuari/Ershiki/ 

 плитка мелкая мозаика