— Ограбил ты нас, Володя, просто раздел, — сокрушенно проговорил Броверман.
— Не разоришься, — буркнул Лозовский и подхватил трубку трезвонящего телефона. — «Российский курьер». Здравствуйте. Чем можем быть вам полезны?.. Спасибо, что позвонили. Переключаю на отдел рекламы.
Дождавшись соединения, положил трубку и обратился к Фаине, произнося каждое слово раздельно, словно бы через точку:
— Вот так. Нужно. Отвечать. На звонки. Убери к чертовой матери маникюр. Еще раз увижу — вылетишь со свистом!
— Не командуй! — огрызнулась Фаина.
— Это не я тебе говорю. Это он тебе говорит! — показал Лозовский на Бровермана и вышел из предбанника.
— Ты это, в самом-то деле, — пробормотал Броверман. — Некрасиво.
Выглянул Попов:
— Что тут у вас?
— Решаем мелкие производственные вопросы, — объяснил Броверман и скрылся в бункере.
Попов перевел на Стаса хмурый взгляд:
— Ко мне?
— Нет-нет, я так, — поспешно ответил Стас.
— Что происходит? — спросил он, когда за Поповым закрылась дверь.
— Отстань! — взмолилась Фаина. — Заколебали! Маникюр из-за вас испортила!
Стас так ничего и не понял, но момент для объяснения с Поповым был явно не подходящим.
— Ладно, зайду в другой раз, — решил он.
Но тут надвинулись новогодние праздники, ответственный разговор с главным редактором пришлось отложить. Однако, нет худа без добра. Появилось время спокойно подумать, всесторонне проанализировать ситуацию. И в первый рабочий день после удлиненных новогодними праздниками выходных, прогревая двигатель свой новенькой двухдверной «мазды», узкоглазой японочки цвета «спелая слива», Стас уже знал не только то, что скажет Попову, но и то, что услышит в ответ.
Машин было мало, не отвлекали ни уличные пробки, ни наглая московская шоферня. Бледное зимнее солнце сквозило в облаках, искрился снег на подмороженных за ночь дорогах. Стас не спеша катил по пустынному Севастопольскому проспекту, наслаждаясь бесшумной работой двигателя, шуршанием протекторов по хрусткому от снежной крупки асфальту, и проигрывал в уме предстоящий разговор с Поповым.
III
Я скажу, представлял себе Стас:
— Доброе утро, Альберт Николаевич. С прошедшими вас праздниками. С тем, что они прошли. Утомительное занятие, не находите?
Попов скажет:
— И не говори! Стихийное бедствие. Жрешь лишнее, потому что так полагается. Пьешь лишнее. А потом маешься. Зачем? Слишком много в России праздников, я всегда это говорил. Ни в одной стране нет столько праздников. А что праздновать? Работать надо, а не праздновать. Кофе?
Я скажу:
— Не откажусь.
Он спросит:
— А коньячку?
Я скажу:
— Альберт Николаевич, за что? Для меня это наказание. В праздники — ну, положено. А в будни?
Он тяжело вздохнет и скажет:
— А я, пожалуй, себя накажу.
После этого предупредит Фаину, если она уже на месте, что его нет, запрет кабинет, намелет кофе, поставит на спиртовку джазве и извлечет из бара бутылку коллекционного коньяка, которую держал для особо важных гостей.
Возникшую во время этих телодвижений паузу уместно будет заполнить чем-нибудь необязательным.
Я скажу:
— Еще со школы не люблю праздники. Хочешь — не хочешь, а приходилось пить со всеми в туалете портвейн. Или даже водку. Чтобы не противопоставлять себя коллективу. А потом трястись на дискотеке. От портвейна меня мутило, от водки вообще голова раскалывалась. Ну, а дискотека для меня с моим ростом и изящным телосложением тумбочки — сами понимаете.
Это всегда хорошо, поиронизировать над собой, это располагает. Тем временем Попов нальет в медные, с серебряной чернью наперстки кофе, пропустит рюмочку коньяка и задумчиво, как бы не вполне уверенно нацелится на вторую. Я сделаю вид, что не замечаю его неуверенности, и продолжу трепаться. Увлеченный воспоминаниями.
Я скажу:
— Дома праздники были не лучше. Собирались друзья отца, тульские писатели. И пошло-поехало. Сначала пили и ели. Потом пили и говорили о литературе. Обязательно с «но». Такой-то хороший роман написал, но. Этим «но» они как бы выгораживали место для себя. То место, которое когда-нибудь займут. А потом только пили и пели «Подмосковные вечера». Вы ведь знали моего отца? Он печатался в вашем журнале.
Попов скажет:
— Помню, как же. Он был вроде бы даже секретарем Союза писателей России?
Я скажу:
— Был. Выбрали его в году девяностом. Даже дали однокомнатную квартиру в Черемушках. Для творческой работы во время приездов в Москву. Правда, в хрущевке, но все равно. В ней я сейчас и живу. Он тогда сказал мне: «Сын мой, стать писателем очень трудно. Зато быть хорошо». Больше он этого не говорил никогда.
Попов скажет:
— Да, прикрылась их кормушка. Он же, помнится мне, насчет этого дела... а?
Я скажу:
— Не то слово, Альберт Николаевич. Боец! Но здоровье уже не очень. Он так говорит: «Раньше неделю гуляешь, день маешься. А сейчас день гуляешь, неделю маешься». Он и раньше после каждого праздника болел. Мать запирала его в кабинете и давала стопарь только после того, как он напишет пять страниц. Настучит на машинке и подсунет под дверь. Мать прочитает и только после этого отпирает. Он иногда пытался втюхать ей что-нибудь из старого, но этот номер не проходил. Мать перепечатывала все его рукописи, память у нее была профессиональная. И однажды он подсунул под дверь рассказ. Мать прочитала, заплакала и выдала ему целую бутылку. Недели две в доме был праздник. Мать говорила, что рассказ для «Нового мира», а отец упирался: нужно еще поработать. Она не выдержала и сама отвезла его в Москву. После этого они чуть не разошлись.
Попов спросит:
— Почему?
Я скажу:
— Сейчас вы сами поймете. Рассказ был вполне современный, действовали в нем писатель и композитор. А заканчивался он так: "Композитор вдруг сорвал с себя шапку и что есть силы, со слезами закричал на всю площадь: «Солнце мое! Возлюбленная моя! Ура!»
Попов захохочет. Или не захохочет? Тогда я скромно подскажу:
— Это был рассказ Бунина «Ида».
Тут уж точно захохочет. Пропустит как бы по инерции, сам того не замечая, третью рюмку, спрячет бутылку и перейдет на деловой тон:
— Ладно, Стас. Потрепались и хватит. Ты по делу или так?
Я скажу:
— По делу, Альберт Николаевич. И очень серьезному. Этот разговор давно назревал. Сейчас пришло для него время.
Он недовольно поморщится, но скажет:
— Слушаю.
Я скажу:
— Когда вы стали главным редактором «Российского курьера», вы пригласили меня для разговора и предложили перейти в «Курьер». Почему вы сделали это предложение мне?
Возможны два варианта ответа: расширенный и краткий.
Краткий такой:
— Мне нужны были молодые сильные перья.
Расширенный такой:
— Я обратил на тебя внимание еще несколько лет назад.
Твои репортажи из Чечни в «Московском комсомольце» — это было очень сильно. Тогда шел накат на министерство обороны. Твои материалы легли в струю, но в них было и нечто большее. Правда в них была, боль, ужас, растерянность молодых солдат, вчерашних школьников, которых сунули в эту бессмысленную и бездарную бойню. До сих пор не понимаю, как это у тебя получилось. Ведь ты был совсем мальчишкой, даже в армии не служил. Сколько тебе было?
Я скажу:
— Восемнадцать. Это была весна девяносто шестого. Я представил себя на месте этих солдат. Я видел войну их глазами.
Он скажет:
— Я тогда еще спросил у ребят из «Комсомольца»:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92