Шакир не однажды предлагал рассчитать его, как человека нерабочего, но хозяин не решался.
- Оставь, ну его! Не объест. А прогоним - навредит ещё чем-нибудь!
И была другая причина, заставлявшая держать Маркушу: его речи о тайных, необоримых силах, которые управляют жизнью людей, легко и плотно сливались со всем, о чём думалось по ночам, что было пережито и узнано; они склеивали всё прошлое в одно крепкое целое, в серый круг высоких стен, каждый новый день влагался в эти стены, словно новый кирпичик, - эти речи усыпляли душу, пытавшуюся порою приподняться, заглянуть дальше завтрашнего дня с его клейкой, привычной скукой.
И вот теперь он видел, как постоялка, плавно и красиво помахивая рукой, точно стирает, уничтожает чёрную тень Маркушиной головы, неподвижно прильнувшую к стене печи.
Не мигая, он следил за игрою её лица, освещённого добрым сиянием глаз, за живым трепетом губ и ласковым пением голоса, свободно, обильно истекавшего из груди и словах, новых для него, полных стойкой веры. Сначала она говорила просто и понятно: о Христе, едином боге, о том, что написано в евангелии и что знакомо Матвею.
Но вот всё чаще в речь её стали вмешиваться тёмные пятна каких-то незнакомых слов, они разделяли, разрывали понятное, и прежде чем он успевал догадаться, что значило то или другое слово, речь её уходила куда-то далеко, и неясно было: какая связь между тем, что она говорит сейчас, с тем, что говорила минутою раньше?
"Не торопись!" - мысленно просил он её, стыдясь попросить вслух.
- Всё это - древнее, не христианское, - внушала она горячо и ласково, точно мать сыну. - Дело в том, что мы, славяне...
"Почему - славяне?" - спрашивал себя Кожемякин.
- Религиозный культ...
"Культ?" - повторял Матвей смешное слово с недоумением и досадой, а в уши ему назойливо садились всё новые слова: культура, легенда, мистика. Их становилось всё больше, они окружали рассказчицу скучным облаком, затемняли лицо её и, точно отодвигая куда-то в сторону, делали странной и чужой.
Вздохнув, он оглянулся: Наталья, видимо, задремавшая, ткнула себе иглою в палец и теперь, вытаращив глаза, высасывала кровь, чмокала и плевала на пол, Шакир, согнув спину, скрипел по бумаге ржавым пером, а Маркуша, поблескивая лезвием ножа, неутомимо сеял тонкие серпики и кольца стружек.
Голос постоялки порвался, словно непосильно туго натянутая струна, она встала, оглянула всех, спросив негромко и как бы виновато:
- Неинтересно вам?
Матвей Савельев конфузливо опустил глаза, собираясь сказать, что слишком торопится она, трудно слушать, а Наталья поспешно и милостиво молвила:
- Как же, Евгенья Петровна, неинтересно? О-очинь интересно!
Помахивая в воздухе затёкшими пальцами, Шакир серьёзно и одобрительно говорил:
- Нашим книгам коран маленьки слова твоя есть, мачка, есть!
- Спасибо, Шакир! - сказала она смеясь, ловким движением накинула на плечи спустившуюся шаль и, вздохнув, пошла к двери.
- Ну, - спокойной ночи!
Кожемякину показалось, что в голосе её звучит обида. Маркуша осторожно разогнул спину, приподнял голову и, раздвинув рот до ушей, захихикал:
- Ни зерна не поняла, хи! Навешивал, навешивал я ей в уши-те - не понимат, вижу! Ай ты, господи-богородице-Никола, скольки народу на земле, а толку нету!
Кожемякин поднялся, грубовато говоря:
- Никто, видно, не понимает того, что надобно, не одна она...
- Во-от! А я про что баю?
Шакир глядел на Маркушу, оскалив зубы.
- Ты пугаишь все людя, а она про сам бог говорит - не страшно!
- Молода! - ответил Маркуша. - Смолоду - все храбрятся, а поживёть, гляди - испугается!
Матвей тоже вспомнил, как она в начале речи говорила о Христе: слушал он, и казалось, что женщина эта знала Христа живым, видела его на земле, так необычно прост и близок людям был он в её рассказе.
Он ушёл к себе, взял евангелие и долго читал те места, о которых она упоминала, читал и с великим удивлением видел, что действительно Христос проще и понятнее, чем он раньше казался ему, но, в то же время, он ещё дальше отошёл от жизни, точно между живым богом и Окуровом выросла скучная, непроходимая пустыня, облечённая туманом.
"И так со всем, что она говорит, - печально думал он, - всё как будто яснее, а - уходит дальше!"
Не спалось ему в эту ночь: звучали в памяти незнакомые слова, стучась в сердце, как озябшие птицы в стекло окна; чётко и ясно стояло перед ним доброе лицо женщины, а за стеною вздыхал ветер, тяжёлыми шматками падал снег с крыши и деревьев, словно считая минуты, шлёпались капли воды, оттепель была в ту ночь.
Задремав, он видел непонятные сны: летают в поле над лысыми холмами серые тени и безответно стонут:
- Славяне, славяне!
Идёт Маркуша, весь обвешанный клетками, ухмыляется и бормочет:
- А я про что баю?
А на одном холме, обнажённом от снега ветрами, израненном трещинами, распластался кто-то и кричит:
- Это - не так, - не так!
Запели петухи сырыми голосами, закаркали вороны, в монастыре ударили к заутрене, - маленький колокол кричал жидко и неубедительно.
Матвей, не открывая глаз, полежал ещё с полчаса, потом босой подошёл к окну и долго смотрел в медленно таявшие сумерки утра, на обмякший, рыхлый снег.
"За утреню пойти, что ли?" - спросил он себя и вспомнил, как года три тому назад, жарким летним вечером, Наталья, хитро улыбаясь, сунула ему бумажку, шепнув:
- Возьми-ка гостинчик, Матвей Савельич!
Он развернул листок и прочитал кудряво написанные слова:
"Ежели вы можете сохранить секрет, то сегодня после одиннадцати часов подойдите к монастырскому забору, где черёмуха, вам скажут его, очень важное".
"Клирошанки балуются", - не удивясь, подумал он тогда.
Весь город знал, что в монастыре балуют; сам исправник Ногайцев говорил выпивши, будто ему известна монахиня, у которой груди на редкость неровные: одна весит пять фунтов, а другая шесть с четвертью. Но ведь "не согрешив, не покаешься, не покаявшись - не спасёшься", балуют - за себя, а молятся день и ночь - за весь мир.
Он пошёл на зов неохотно, больше с любопытством, чем с определённым желанием, а придя к месту, лёг на тёплую землю и стал смотреть в щель забора. Ночь была лунная, в густом монастырском саду, покрытом тенями, лежала дремотная тишина; вдруг одна тень зашевелилась, зашуршала травою и чёрная, покачиваясь, подошла к забору. По росту и походке он сразу догадался, что это странноприемница Раиса, женщина в годах и сильно пьющая, вспомнил, что давно уже её маленькие, заплывшие жиром глаза при встречах с ним сладко щурились, а по жёлтому лицу, точно масло по горячему блину, расплывалась назойливая усмешка, вспомнил - и ему стало горько и стыдно.
Не отзываясь на вздохи и кашель, не смея встать и уйти, он пролежал под забором до утра так неподвижно, что на заре осторожная птичка, крапивник, села на ветку полыни прямо над лицом его и, лишь увидав открытые глаза, пугливо метнулась прочь, в корни бурьяна.
Потом вспомнилось, как городская сваха Бобиха приходила сватать ему порченых невест: были среди них косенькие, шепелявые, хроменькие, а одна с приданым, со младенцем. Когда он сказал Бобихе:
- Что ты мне каких сватаешь?
- А каких, свет?
- Да с изъянцем всё...
Дерзкая, избалованная старуха, подмигивая, ответила:
- По купцу, свет, и товар! Думаешь, город забыл про мачеху-то? Ой, нет! У города память крепкая!
И затряслась, охваченная тихоньким, скверным смешком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118