- Вот позвать полицию... - вяло сказал Кожемякин.
- Зови! - громко сказал Дроздов и ещё громче высморкался. - Она те встанет в денежку, она - не как я - сумеет в укладку-то заглянуть!
И вдруг он заговорил укоризненно, без боязни, свободно:
- Эх, ты! Разве человек десяти целковых стоит, чтобы его на суд, в острог, и всё такое? Судья тоже! Предатель суду, ну, зови! Скандалу хлебнёшь вдосталь!
Кожемякину стало стыдно и неловко.
- Молчи, говорю, блудня!
Он не знал - что же теперь делать? И не мог решиться на что-нибудь определённое: звать полицию не думал, считая это хлопотливым и неприятным, бить Дроздова - противно, да и достаточно бит он.
И, когда в сенях вдруг раздался шорох, он испугался, вскочил со стула и растерянно сказал Дроздову:
- Идут, чу! Ты, чёрт, - ври чего-нибудь! Не хочу огласки...
- Конечно, - прошептал Дроздов, согласно кивнув головой, и встал с колен.
В двери появился Шакир, с палкой в руке, палка дрожала, он вытягивал шею, прищурив глаза и оскалив зубы, а за его плечами возвышалась встрёпанная голова Максима и белое, сердитое, нахмуренное лицо.
- Ну, что вы? - смущённо начал Кожемякин, махая на них рукою. - Это вот он всё...
- Лунатик я, - тревожно говорил Дроздов, крестясь и кивая головою. Ей-богу же! В лунном сне пошёл, да вот, рожей о косяк, право!
- Идите, ничего! - устало пробормотал Кожемякин.
Они не торопясь исчезли. Дроздов, изогнувшись к двери, прислушался и с хитрой улыбкой шепнул:
- В сенях стоят!
"Точно я ему товарищ!" - мелькнула мимолётная мысль. Матвей Савельев сердито фыркнул: - Вот, позову, так они тебя так-то ли...
- Им только скажи! - прошептал Дроздов, глупо подмигнув. - Человека по шее бить первое удовольствие для всех!
Кожемякин почувствовал, что Дроздов обезоруживает его.
- Ну, ступай вон, блудня!
Но Дроздов повёл плечами, недоуменно говоря:
- Куда же я пойду? Ты думаешь, они поверили? Как же! Они меня сейчас бить станут. Нет, уж я тут буду - вот прикурну на лежанке...
Подошёл к лежанке, свернулся на ней калачиком и, протяжно зевнув, сказал:
- О, господи! Тепло...
Тогда Кожемякин, усмехнувшись, загасил свечу, сел на постель, оглянулся - чёрные стёкла окон вдруг заблестели, точно быстро протёртые кем-то, на пол спутанно легли клетчатые тени и поползли к двери, а дойдя до неё, стали подниматься вверх по ней. Ветер шуршал, поглаживая стены дома.
- Юродивый ты, Семён, что ли? - укоряя, заворчал он. - Прямо блаженный ты какой-то...
- Ничего, - не сразу отозвался Дроздов. - Всё хорошо вышло. А то бы полиция, туда, сюда, - расходы лишние. А так - дай мне завтра сколько не жаль, я уйду, и - прощай!
- Неужто не стыдно тебе против меня?
- И просить стыдно, брат!
- А воровать?
Дроздов вздохнул и ответил:
- Воровать, конечно, труднее, - а всё-таки своей рукой делается, никто не видит, никто не знает...
"Вот пёс!" - подумал хозяин. - Да ведь страшно?
- И страшно, - а всё-таки свободней будто! Взял да и пошёл, никому не обязан.
- Нет у тебя в душе никаких весов, брат! Совсем ты не понимаешь, что хорошо, что плохо.
- Нет, я понимаю - вот ты хорош человек.
- А ты хорошего меня обокрасть затеял!
- Плохой - сам обокрадёт.
- Толкуй с тобой! - воскликнул Кожемякин, невольно засмеявшись. - И не поймёшь: не то дурачок ты, не то - ребёнок, несмышлёная голова...
И почти до рассвета они мирно беседовали.
- Живёшь ты - нехорошо! - убеждённо доказывал Дроздов. - Никакого удовольствия в этой жизни, никаких перемен нет...
- А как бы, по-твоему, жить? - насмешливо спрашивал Кожемякин.
- Да так как-нибудь, чтобы сегодня одно, назавтра - другое, а через месяц там - третье что-нибудь!
- В тюрьму и сядешь эдак-то.
- Везде люди одинаковы...
- Ты сидел?
- Я? Одиннадцать месяцев...
- Вот хорошо! За что?
- За деньги. Из-за них всего больше худа, - сонно ответил Дроздов.
- Украл?
- Да, как говорится...
- Много?
- Триста сорок семь с двугривенным...
Он вскочил, спустил с лежанки ноги, упёрся в неё руками и, наклонясь вперёд, оживлённо заговорил:
- Жид меня подвёл один, еврей, чёрт! Били их у нас в Звереве, жидов; крючники, извозчики, мясники, вообще - народ. Ух, брат, как били насмерть! Женщин, девушек - за косы, юбки, платья обдерут, голых по земле тащут, да в животики пинают ножищами, в животики, знаешь, девушек-то, а они - как фарфоровые, ей-богу! Невозможно смотреть, обезуметь можно, потому, брат, груди женские и животы - это такие места, понимаешь, Исус Христос, цари и святые, - всё человечье из женского живота и от грудей, а тут вдруг - сапожищами, а?
- Что ты врёшь! - вздрогнул и с отвращением воскликнул Кожемякин, поднявшись и садясь на кровати, но Дроздов, не слыша, продолжал тревожным, всхлипывающим шёпотом:
- Этого я не могу, когда женщину бьют! Залез на крышу, за трубой сижу, так меня и трясёт, того и гляди упаду, руки дрожат, а снизу: "У-у-у! Бей-й!!" Пух летит, ах ты, господи! И я - всё вижу, не хочу, а не могу глаза закрыть, - всё вижу. Голое это женское тело треплют.
- Да за что? - спросил Кожемякин, охваченный жутким любопытством.
- Жиды, говорят!
- Врёшь ты!
- Право! Жиды, и - кончено!
Дроздов всё наклонялся вперёд, и было непонятно, почему он не падает на спинку кровати.
- Тут ты и своровал?
- Нет, я спустя неделю, что ли...
- У жида же?
- Ну, зачем! У следователя. Я, видишь, как насмотрелся на это, то ослаб умом, что ли, испугался очень! Ты подумай, ведь женщин перебить - всё кончено, уж тогда всё прекращается! А они их - без пощады, так и рвут!
- Перестань про это! - строго сказал Кожемякин, не веря и вспомнив Палагу, как она шла по дорожке сада, выбирая из головы вырванные волосы. Ты про себя скажи...
- Я - про себя. Ну, вот, хожу это я, совсем ополоумел, вдруг знакомый квасник говорит: "Ты смотрел погром? Иди к следователю, расскажи про них, сукиных сынов!" Пошёл я, пришёл, сидит молодой человек, чёрненькие усики, в очках золотых, зубы палочкой ковыряет и спрашивает - что я знаю? Я говорю так и так, и очень мне это противно: тут людей перебили, истерзали женщин, а он - внимательно палочкой зубы ковыряет, на-ко! Потом отошёл в угол, к шкафчику, наклонился, а на столе - разные вещи и, между прочим, бумажник. Эх, думаю, вот дело-то сделать случай вышел! - цоп бумажник и за пазуху. Отпустил он меня, а я прямо к знакомому жиду, картузник-старичок, умнеющий еврей, замечательный, всё знал, из кантонистов, как начнёт рассказывать, что с ними делали, - просто ужас слышать! Бедный, конечно, дети, племянники, внуки - полна горница, того гляди раздавишь которого. Его тоже растрепали немножко - стёкла побили, мебель поломали, ну - живое всё цело осталось, спрятавшись. Дал я ему триста сорок семь с двугривенным раздели, мол, потерпевшим, и сам поправься! А он - не понял, да в полицию и заяви на меня, ну, сейчас приходит околоточный: "Вы Лобковичу-еврею дали денег?" - "Дал". - "Где вы их взяли?" - "Нашёл". А он - не верит, да и этот, ковыряло, объявил - пропал-де бумажник. Ну, меня в острог!
- Ах, брат, - тихо сказал Кожемякин, - действительно, не в уме ты!
- Да! - согласился Дроздов, кивая головой. - В ту пору я был совсем не в уме, это и адвокат заметил, и судьи.
- Судили?
- Как же! - с достоинством подтвердил Дроздов. - Очень парадно, по всем законам! Тут, на суде, жид и понял, что ошибся, даже заплакал и стал просить, чтобы не судили меня, велели ему молчать, а он ещё да ещё, и увели его, жалко даже стало мне его! Очень он сокрушался, дурачина, ему, видишь, показалось, что деньги-то жидовские, что я их на погроме слямзил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118