Она говорила ещё что-то, но он уже не слушал, стоя среди комнаты, и со свистом, сквозь зубы кричал:
- Ступай... ступай!
Женщина исчезла за дверью, - он сбросил пиджак, - снова хлопнула калитка, и снова она, маленькая и согнутая, явилась в сумраке, махая на него рукою:
- Идёт, идёт, - спрячьтесь!
Он зарычал, отшвырнул её прочь, бросился в сени, спрыгнул с крыльца и, опрокинувшись всем телом на Максима, сбил его с ног, упал и молча замолотил кулаками по крепкому телу, потом, оглушённый ударом по голове, откатился в сторону, тотчас вскочил и, злорадно воя, стал пинать ногами в чёрный живой ком, вертевшийся по двору. В уши ему лез тонкий визг женщины, ноющие крики Шакира, хрип Фоки и собачий лай Максима, он прыгал в пляске этих звуков, и, когда нога его с размаха била в упругое, отражавшее её тело, в груди что-то сладостно и жгуче вздрагивало.
Чёрный ком подкатился к воротам, разорвался надвое, одна его часть подпрыгнула вверх, перекинулась во тьму и исчезла, крикнув:
- Помни!
И сразу стало тихо, только сердце билось очень быстро, и от этого по телу растекалась опьяняющая слабость. Кожемякин сел на ступени крыльца, отдуваясь, оправляя разорванную рубаху и всклокоченные волосы, приставшие к потному лицу. По земле ползал Фока, шаря руками, точно плавал, отплёвывался и кряхтел; в сенях суетливо бегали Шакир с полуглухой, зобатой кухаркой.
Потом Кожемякин пил холодный квас, а Фока, сидя у него в ногах, одобрительно говорил:
- Ловок, бес!
- Попало ему? - спросил хозяин.
- Попало, чать! А пинками - это ты меня, хозяин.
- Ну?..
- Ничего, нога у тебя мягкая...
Шакир где-то сзади шумно вздыхал и чесался.
- Это за что его били? - спросил Фока.
Хозяин не ответил, а татарин не сразу и тихо сказал:
- Тебе надо был перед знать...
Мужик, выбирая что-то из густой бороды, раздумчиво заметил:
- Мне - к чему? Я ведь так это, любопытно спросил. Трубку я выронил. Зажечь фонарь - поискать...
И, вздохнув, добавил:
- Ты бы, хозяин, поднёс мне с устатку-то!
- Иди, пей, - вяло сказал Кожемякин.
Над головой его тускло разгорались звёзды; в мутной дали востока колыхалось зарево - должно быть, горела деревня. Сквозь тишину, как сквозь сон, пробивались бессвязные звуки, бредил город. Устало, чуть слышно, пьяный голос тянул:
- И-е-е-и...
Фока вышел на двор с фонарём в руках и, согнувшись, подняв фонарь к лицу, точно показывая себя земле, закружился, заплутал по двору.
Кожемякин встал на ноги; ему казалось, что все чего-то ждут: из окна торчало жёлтое лицо кухарки, удлинённое зобом; поставив фонарь к ногам, стоял в светлом круге Фока, а у стены - Шакир, точно гвоздями пришитый.
"Осуждает, конечно, - думал Кожемякин, пошатываясь на дрожащих ногах. - Теперь все осудят!"
Вспомнилась апостольская голова дяди Марка, его доброжелательный басок, детские глаза и царапины-морщины на высоком лбу. А безбровое лицо попадьи, от блеска очков, казалось стеклянным...
"Максим меня доедет!" - пригрозил Кожемякин сам себе, тихонько, точно воровать шёл, пробираясь в комнату. Там он сел на привычное место, у окна в сад, и, сунув голову, как в мешок, в думы о завтрашнем дне, оцепенел в них, ничего не понимая, в нарастающем желании спрятаться куда-то глубоко от людей.
- Довели! - воскликнул он, ясно чувствуя, что в этом укоре нет правды.
Вдруг, точно во сне, перед ним встали поп и Сеня Комаровский: поп, чёрный, всклокоченный, махал руками, подпрыгивал, и сначала казалось, что он ругается громким, яростным шёпотом, но скоро его речь стала понятной и удивила Кожемякина, подняв его на ноги.
- Он её ударил - понимаете? Безумен и неукротим!
А горбун, квадратный, похожий на камень, съёжившись, сунув руки в карманы, равнодушно говорил:
- Кашу эту расхлебать может только время, а вы - лишний...
- Вот! - схватился за слово Кожемякин. - Да, лишний я!
Горбун тотчас куда-то исчез, а поп, вихрем кружась по горнице, шептал, подняв руку выше головы:
- Вы очень виноваты, очень! Но - у меня к вам лежит сердце. Ведь чтобы бить человека - о, я понимаю! -надо до этого страшно мучить себя - да? Ведь это - так, да?
- Разыгрался я, пёс! - покаянно бормотал Кожемякин.
Он готов был просить прощенья у всех, и у Максима; эта неожиданная забота о нём вызвала желание каяться и всячески купить, вымолить прощение; но поп, не слушая его восклицаний, дёргал его за руки и, блестя глазами, пламенно шептал:
- Настанет день, когда и судьи и осуждённые устыдятся...
- Я - на всё согласен! - обещал Кожемякин, а поп тащил его куда-то, таинственно доказывая:
- Злое нападает на нас ежедневно, отовсюду, доброе же приходит редко, в неведомый нам час, с неизвестной стороны...
- Верно! - всхлипывал Кожемякин.
- Посему - сердце наше всегда должно быть открыто, в ожидании добра...
- Довольно! - строго сказал горбун, разъединяя их.
- Пишите во всю широту души, ожидаю этого с величайшим нетерпением! уговаривал поп, обнимая и целуя его горячими, сухими губами.
Явился Шакир и сказал:
- Лошад ест.
Кожемякин сел, оглядываясь: в окно неподвижно смотрели чёрные на сером небе, точно выкованные из тьмы деревья.
- А вы - скорее! - сказал горбун сурово и громко. В двери, опираясь руками о косяки, стоял, точно распятый, Фока и улыбался тёмной, пьяной улыбкой.
- Когда воротишь? - спрашивал Шакир, вздыхая. Поп вцепился в Кожемякина и толкал его к двери.
- Всё пройдёт, всё!
- Да будет же вам, батюшка! - крикнул горбун.
И все завертелись, заторопились, побежали, сталкиваясь, бормоча, мешая друг другу.
...Кожемякин пришёл в себя, когда его возок, запряжённый парою почтовых лошадей, выкатился за город.
Поднимаясь на угорье, лошади шли шагом, - он привстал, приподнял козырёк картуза: впереди, над горою, всходило солнце, облив берёзы красноватым золотом и ослепляя глаза; прищурившись, он оглянулся назад: городок Окуров развалился на земле, пёстрый, точно празднично наряженная баба, и удалялся, прятался в холмы, а они сжимались вокруг него, как пухлые, короткие Савкины пальцы, сплошь покрытые бурой шерстью, оттенённой светлым блеском реки Путаницы, точно ртутью налитой. Мешая свои краски, теряя формы, дома города сливались один с другим; розовела и серебрилась пыльная зелень садов, над нею курился дым, голубой и серый. Всё там медленно соединялось в разноцветное широкое пятно, будто чьи-то сильные руки невидимо опустились на город и лениво месят его, как тесто.
Кожемякину хотелось спать, но возникло желание прощально подумать, сказать себе и людям какое-то веское, точное слово: он крепко упёрся подбородком в грудь, напрягся и выдавил из усталого мозга краткое, обиженное восклицание:
- Выгнали...
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
За семь вёрст от Воргорода, в полугоре над светлой рекой Окшей, среди медно-красных стволов векового соснового леса крепко врос в землю богатый монастырь во имя Илии пророка.
Сквозь медь и зелень смотрит на реку широкая белая лента зубчатой ограды, связанная по углам четырьмя узлами башен. Пятая, шире и выше всех, - посредине, в передней стене, над воротами во двор, где два храма - зимний и летний - тесно обстроились хозяйственными службами. А над крышами приземистых гостиниц, кладовых и сараев возвышаются золотые чешуйчатые луковицы церковных глав и вонзились в кроны сосен узорные, в цепях, кресты. Выше в гору - огромный плодовый сад: в нём, среди яблонь, вишенья, слив и груш, в пенном море зелени всех оттенков, стоят, как суда на якорях, тёмные кельи старцев, а под верхней стеною, на просторной солнечной поляне приник к земле маленький, в три окна, с голубыми ставнями домик знаменитого в округе утешителя страждущих, старца Иоанна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118