Однако, испугавшись, сначала потерпел немного, а потом говорю: "Везите меня в больницу, худо моё дело". Свезли, а я там начал поправляться и на пятый день к вечеру уже в порядке был почти, только ослаб очень и тело всё рыжими пятнами покрылось. Спрашивают меня как да отчего, а я соврал ловко: хотел, мол, сахарцем посыпать пирог, да ошибся.
Лежу - вдруг она идёт, бледная, даже, пожалуй, синяя, брови нахмурены, глаза горят, и так идёт, словно на цепи ведут её. Присела на койку; вот, говорит, я тебе чайку принесла, то да сё, а потом тихо шепчет:
- Сказал, что это я тебя?
- Что вы, - говорю, - я же клятву принял.
- Врёшь, - говорит, - сказал, по глазам вижу! Только - напрасно это чем докажешь?
Тут мне стало обидно.
- Вы, - говорю, - уйдите, я в делах ваших помощником не хочу быть, коли вы мне веры не даёте.
И рассказал ей, как я объяснил больничным всё это. Тут она заплакала тихонько.
- Господи, - говорит, - как я боялась, что скажешь ты! Спасибо, говорит, - тебе, милый, награди тебя пресвятая богородица, а уж с ним, кощеем, я сама теперь справлюсь, теперь, - говорит, - я знаю, что понемножку надо давать, а не сразу, - это она про мышьячок.
Сунула мне в руку три зелёных бумажки, просит, целуя в лоб:
- Уйди, пожалуйста, из города, а то, ежели случится у нас что-нибудь, - догадаешься ты да и проговоришься невзначай, уйди уж, сделай милость!
Я, конечно, согласился - мне что? Города все одинаковы, а ей отказать силы у меня не было. И ушёл я тогда в Саватьму".
- Ну, а как она? - спрашиваю я Дроздова.
- Не знаю, - говорит.
- Отравила свёкра-то?
- Не слыхал. Я, - говорит, - как отойду в сторону от чего-нибудь, так уж оно мне и не интересно совсем, забываю всё.
Прослушал я эту историю и не могу понять: что тут хорошо, что плохо? Много слышал я подобного, всюду действуют люди, как будто не совсем плохие и даже - добрые, и даже иной раз другому добра желают, а всё делается как-то за счёт третьего и в погибель ему.
А хорошо Дроздов рассказывает и любит это дело. Просто всё у него и никто не осуждён, точно он про мёртвых говорит".
"Сегодня за обедней показалось мне, что поп Александр в мою сторону особо ласково глядел; дождался я его на паперти, подошёл под благословение, спрашиваю - не позволит ли когда придти к нему, а он вдруг заторопился, схватил за рукав меня и скороговоркой приглашает:
- Пожалуйте когда угодно, сделайте уважение!
Да и повёл за собою. Ходит быстро, мелкими шажками, шубёнка у него старенькая и не по росту, видно, с чужого плеча. Молоденький он, худущий и смятенный; придя к себе домой, сразу заметался, завертелся недостойно сана, бегает из горницы в горницу, и то за ним стул едет, то он рукавом ряски со стола что-нибудь смахнёт и всё извиняется:
- Ой, извините великодушно!
Щека у него вздрагивает, тонкие волосёнки дымом вокруг головы, глаза серые, большие и глядят чаще всего в потолок, а по костям лица гуляет улыбочка, и он её словно стереть хочет, то и дело проводя по щекам сухонькими руками. Совсем не похож на себя, каким в церкви служит, и не то - хитёр, не то - глуповат, вообще же обожжённый какой-то, и словно виновен и предо мною и пред женой своей. Она его старше и солиднее, носит очки, бровей не заметно, грудь плоская, а походка как у солдата. Серая вся и по лицу и по платью, смотрит через очки пристально и пытливо, прямо в глаза тебе, и этим весьма смущает. Ест попик торопливо, нож, вилку - роняет, хлеб крошит, шарики вертит из мякиша и лепит их по краю тарелки, а попадья молча снимает их длинными пальцами и всё время следит за ним, как мать за ребёнком, то салфетку на шее поправит, то хлеб подсунет под руку, рукав ряски завернёт и - всё молча.
Рассказал я ему, как старичок о душе говорил, он взмахнул руками, словно взлететь над столом захотел, и скороговоркой говорит жене:
- Вот, Анюта, видишь, вот, ага?
А она решительно отвечает:
- Это заблуждение от невежества.
Он ко мне метнулся, просит:
- Продолжайте, почтенный Матвей Савельич.
Я сказал, что, мол, по непривычке и малому образованию складно передать проповедь старичкову трудно мне, мысли у меня заскакивают, - тут он снова взвился:
- Именно - так! Вернейшее слово - заскакивают мысли, да, да, да! Это наше общее, общерусское: у народа мысль на восток заскакивает, а у нас, образованных, вперёд, на запад, и отсюда великое, не сознаваемое нами горе, мучительнейшее горе и стояние на одном месте многие века. Ибо вкопаны мы историей промежду двух дорог, вкопаны по грудь. Старичок этот мыслью своей за тысячу семьсот лет назад заскочил: это во втором веке по рождестве Христовом некоторые люди думали, что плоти надо полную волю дать и что она духу не вредит. И утверждали даже, что чем более распущена плоть, тем чище духом человек. Имя людям сим гностики, и я вам предложу книжку о них весьма интересный и красноречивый труд.
Часа два он мне рассказывал о еретиках, и так хорошо, с. таким жаром, - просто замер я, только гляжу на него в полном удивлении. Ряску сбросил, остался в стареньком подряснике, прыгает по горнице, как дрозд по клетке, и, расписывая узоры в воздухе правою рукой, словно сражается, шпагой размахивая.
Попадья подняла очки на лоб и говорит негромко:
- Саша!
А он не слышит, стоя боком к ней и спрашивая:
- Что есть душа? Она есть тугой свиток, ряд наслоений древних, новых и новейших чувств, ещё не освещённых светом духа божия, и свиток этот надо развернуть, и надо внимательно, любовно прочитать начертанное на нём острыми перстами жизни.
А попадья - снова и уже строго:
- Саша!
Услыхал он, оглянулся и вдруг завял, улыбается, а щека дрожит.
- Да, - говорит, - да... хорошо, Анюта.
И сел в уголок, приглаживая волосы. Поговорили ещё кое-что о городе, но уже лениво и с натугой, потом я простился и пошёл, а попадья вышла за мной в прихожую и там, осветясь хорошей такой усмешкой, сказала:
- Вы уж, пожалуйста, оставьте его речи в своей памяти, не разглашая их.
- Некому мне, - говорю, - разглашать-то.
Пожала крепко руку и просила, чтоб заходил я. Задала она мне всем этим какую-то задачу, а какую - не понять. Попик любопытный и даже милый, а есть в нём что-то неверное. Конечно, всех речей его я не помню точно, а чуется, есть в них будто бы не церковное.
А живут они бедно: посуда разная, мебель тоже, башмаки и платьишко у попадьи чиненые, одного много - книг; заметил я, что в соседней комнате два шкафа набито ими, и всё книги толстые. Одну он мне всучил, толстое сочинение гражданской печати, хотя и про ереси.
Гляжу я на людей: с виду разномастен народ на земле, а чуть вскроется нутро, и все как-то похожи друг на друга бесприютностью своей и беспокойством души".
"Максим этот на руку дерзок: вчера избил на заводе двух ребят, пришли они ко мне в синяках, в крови, жалуются. Позвал я его, пожурил, а он при жалобщиках, без запинки дерзко объясняет:
- Ежели они и опять покажут Шакиру свиное ухо да над верой его смеяться будут, опять я их вздую без жалости!
Я, конечно, строго ему напомнил, что хозяин тут не он, но слова его понравились мне: народишко на заводе подобрался озорник всё. Последнее время народ вообще будто злее стал, особенно слободские.
Добыл Максим у Васи, сына трактирщика Савельева, книгу без конца, под названием "Тёмные и светлые стороны русской жизни", проезжий какой-то оставил книгу. Пятый вечер слушаю я её: резкая книга и очень обидная, слушать тяжко, а спорить - нельзя, всё верно!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118
Лежу - вдруг она идёт, бледная, даже, пожалуй, синяя, брови нахмурены, глаза горят, и так идёт, словно на цепи ведут её. Присела на койку; вот, говорит, я тебе чайку принесла, то да сё, а потом тихо шепчет:
- Сказал, что это я тебя?
- Что вы, - говорю, - я же клятву принял.
- Врёшь, - говорит, - сказал, по глазам вижу! Только - напрасно это чем докажешь?
Тут мне стало обидно.
- Вы, - говорю, - уйдите, я в делах ваших помощником не хочу быть, коли вы мне веры не даёте.
И рассказал ей, как я объяснил больничным всё это. Тут она заплакала тихонько.
- Господи, - говорит, - как я боялась, что скажешь ты! Спасибо, говорит, - тебе, милый, награди тебя пресвятая богородица, а уж с ним, кощеем, я сама теперь справлюсь, теперь, - говорит, - я знаю, что понемножку надо давать, а не сразу, - это она про мышьячок.
Сунула мне в руку три зелёных бумажки, просит, целуя в лоб:
- Уйди, пожалуйста, из города, а то, ежели случится у нас что-нибудь, - догадаешься ты да и проговоришься невзначай, уйди уж, сделай милость!
Я, конечно, согласился - мне что? Города все одинаковы, а ей отказать силы у меня не было. И ушёл я тогда в Саватьму".
- Ну, а как она? - спрашиваю я Дроздова.
- Не знаю, - говорит.
- Отравила свёкра-то?
- Не слыхал. Я, - говорит, - как отойду в сторону от чего-нибудь, так уж оно мне и не интересно совсем, забываю всё.
Прослушал я эту историю и не могу понять: что тут хорошо, что плохо? Много слышал я подобного, всюду действуют люди, как будто не совсем плохие и даже - добрые, и даже иной раз другому добра желают, а всё делается как-то за счёт третьего и в погибель ему.
А хорошо Дроздов рассказывает и любит это дело. Просто всё у него и никто не осуждён, точно он про мёртвых говорит".
"Сегодня за обедней показалось мне, что поп Александр в мою сторону особо ласково глядел; дождался я его на паперти, подошёл под благословение, спрашиваю - не позволит ли когда придти к нему, а он вдруг заторопился, схватил за рукав меня и скороговоркой приглашает:
- Пожалуйте когда угодно, сделайте уважение!
Да и повёл за собою. Ходит быстро, мелкими шажками, шубёнка у него старенькая и не по росту, видно, с чужого плеча. Молоденький он, худущий и смятенный; придя к себе домой, сразу заметался, завертелся недостойно сана, бегает из горницы в горницу, и то за ним стул едет, то он рукавом ряски со стола что-нибудь смахнёт и всё извиняется:
- Ой, извините великодушно!
Щека у него вздрагивает, тонкие волосёнки дымом вокруг головы, глаза серые, большие и глядят чаще всего в потолок, а по костям лица гуляет улыбочка, и он её словно стереть хочет, то и дело проводя по щекам сухонькими руками. Совсем не похож на себя, каким в церкви служит, и не то - хитёр, не то - глуповат, вообще же обожжённый какой-то, и словно виновен и предо мною и пред женой своей. Она его старше и солиднее, носит очки, бровей не заметно, грудь плоская, а походка как у солдата. Серая вся и по лицу и по платью, смотрит через очки пристально и пытливо, прямо в глаза тебе, и этим весьма смущает. Ест попик торопливо, нож, вилку - роняет, хлеб крошит, шарики вертит из мякиша и лепит их по краю тарелки, а попадья молча снимает их длинными пальцами и всё время следит за ним, как мать за ребёнком, то салфетку на шее поправит, то хлеб подсунет под руку, рукав ряски завернёт и - всё молча.
Рассказал я ему, как старичок о душе говорил, он взмахнул руками, словно взлететь над столом захотел, и скороговоркой говорит жене:
- Вот, Анюта, видишь, вот, ага?
А она решительно отвечает:
- Это заблуждение от невежества.
Он ко мне метнулся, просит:
- Продолжайте, почтенный Матвей Савельич.
Я сказал, что, мол, по непривычке и малому образованию складно передать проповедь старичкову трудно мне, мысли у меня заскакивают, - тут он снова взвился:
- Именно - так! Вернейшее слово - заскакивают мысли, да, да, да! Это наше общее, общерусское: у народа мысль на восток заскакивает, а у нас, образованных, вперёд, на запад, и отсюда великое, не сознаваемое нами горе, мучительнейшее горе и стояние на одном месте многие века. Ибо вкопаны мы историей промежду двух дорог, вкопаны по грудь. Старичок этот мыслью своей за тысячу семьсот лет назад заскочил: это во втором веке по рождестве Христовом некоторые люди думали, что плоти надо полную волю дать и что она духу не вредит. И утверждали даже, что чем более распущена плоть, тем чище духом человек. Имя людям сим гностики, и я вам предложу книжку о них весьма интересный и красноречивый труд.
Часа два он мне рассказывал о еретиках, и так хорошо, с. таким жаром, - просто замер я, только гляжу на него в полном удивлении. Ряску сбросил, остался в стареньком подряснике, прыгает по горнице, как дрозд по клетке, и, расписывая узоры в воздухе правою рукой, словно сражается, шпагой размахивая.
Попадья подняла очки на лоб и говорит негромко:
- Саша!
А он не слышит, стоя боком к ней и спрашивая:
- Что есть душа? Она есть тугой свиток, ряд наслоений древних, новых и новейших чувств, ещё не освещённых светом духа божия, и свиток этот надо развернуть, и надо внимательно, любовно прочитать начертанное на нём острыми перстами жизни.
А попадья - снова и уже строго:
- Саша!
Услыхал он, оглянулся и вдруг завял, улыбается, а щека дрожит.
- Да, - говорит, - да... хорошо, Анюта.
И сел в уголок, приглаживая волосы. Поговорили ещё кое-что о городе, но уже лениво и с натугой, потом я простился и пошёл, а попадья вышла за мной в прихожую и там, осветясь хорошей такой усмешкой, сказала:
- Вы уж, пожалуйста, оставьте его речи в своей памяти, не разглашая их.
- Некому мне, - говорю, - разглашать-то.
Пожала крепко руку и просила, чтоб заходил я. Задала она мне всем этим какую-то задачу, а какую - не понять. Попик любопытный и даже милый, а есть в нём что-то неверное. Конечно, всех речей его я не помню точно, а чуется, есть в них будто бы не церковное.
А живут они бедно: посуда разная, мебель тоже, башмаки и платьишко у попадьи чиненые, одного много - книг; заметил я, что в соседней комнате два шкафа набито ими, и всё книги толстые. Одну он мне всучил, толстое сочинение гражданской печати, хотя и про ереси.
Гляжу я на людей: с виду разномастен народ на земле, а чуть вскроется нутро, и все как-то похожи друг на друга бесприютностью своей и беспокойством души".
"Максим этот на руку дерзок: вчера избил на заводе двух ребят, пришли они ко мне в синяках, в крови, жалуются. Позвал я его, пожурил, а он при жалобщиках, без запинки дерзко объясняет:
- Ежели они и опять покажут Шакиру свиное ухо да над верой его смеяться будут, опять я их вздую без жалости!
Я, конечно, строго ему напомнил, что хозяин тут не он, но слова его понравились мне: народишко на заводе подобрался озорник всё. Последнее время народ вообще будто злее стал, особенно слободские.
Добыл Максим у Васи, сына трактирщика Савельева, книгу без конца, под названием "Тёмные и светлые стороны русской жизни", проезжий какой-то оставил книгу. Пятый вечер слушаю я её: резкая книга и очень обидная, слушать тяжко, а спорить - нельзя, всё верно!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118