Две лампы горели в комнате, и когда та, что стояла перед ними, затрещала, угасая и выкидывая из стекла искры, Никон осторожно поднялся, погасил её, на цыпочках подошёл к столу, принёс другую и снова молча сел, как раньше. Отворилась дверь, явился Шакир, с порога сказал, ласково упрекая:
- Осым часов!
Они поглядели на него, друг на друга, на окна.
- Ночева-ал я, - протянул Никон и вздохнул, причмокнул губами.
Кожемякин чего-то испугался и тревожно крикнул Шакиру:
- Ну - восемь! Ну - что ж?
- Ставня открывать нада - светла!
- Уйди, брат! - крикнул Никон, махая рукой татарину, - Досказывай, Матвей!
- Давай самовар! - радостно скомандовал хозяин. - А ставни не открывай, давай огня лучше, налей лампу!
И просящим голосом сказал Никону.
- Уж так, знаешь, всё при одном свете!
Тот молча кивнул головою и подвинулся ближе к нему.
Они стали друзьями, Никон почти поселился у Кожемякина и всё более нравился ему. Он особенно подкупал Матвея Савельева тем молчаливым и напряжённым вниманием, с которым слушал его рассказы о редких людях, о Марке Васильеве, Евгении, Тиунове. Первые двое не вызывали у него никаких вопросов, а только удивление.
- Это, действительно, умы! - почтительно говорил он. - Даже и не верится, что есть такие, прямо - сказка! Вот откуда у тебя мысли эти!
И, угрюмо помолчав, добавил:
- Конечно, развестись им в большое число не дадут, нет!
- Начальство?
- И начальство. Да и сами мы - не дадим!
- Мы? Отчего?
- Душить будем!
- Да отчего? - добивался изумлённый Кожемякин.
Никон, пожимая плечами, виновато говорил:
- Не сумею объяснить это, а - думаю, так будет! Это - зёрна в камень!
Кожемякин опускал голову, вспоминая своё отношение к дяде Марку и людям, которых он собрал вокруг себя.
А Тиунов смешил Никона, приводя его в весёлое настроение.
- Ах, шельма! - восклицал он, покручивая усы. - Кабы ему силу, денег бы ему! В узлы вязал бы он людей...
Иногда Никон назначал Ревякиной свидание в доме Матвея Савельева, она приходила, свободно и весело здоровалась с хозяином, потом они запирались в комнате Палаги, а Кожемякин приготовлял чай и, ожидая, когда они выйдут, чувствовал себя покровителем их и немножко завидовал Никону.
Машенька казалась ему сначала обыкновенной, как полынь-трава, но, вслушиваясь в её речи, он понемногу начал понимать странное, тревожное отношение Никона к ней, как бы прослоённое бесконечным спором.
Однажды, сидя за чайным столом, румяная и жаркая, с томными глазами, она заговорила:
- Люблю я тихой зимней ночью одна быть; запрёшь дверь наглухо, в горнице - темно, только лампадка чуть брезжит, а в постели тепло, как в парном молоке; лежишь и слушаешь всем телом: тихо-тихо, только мороз о стену бьёт! Задремлешь на минуту - будто приснится: вот пришёл кто-то, ласково дохнул в лицо - вздрогнешь, откроешь глаза, а - никого нет! Опять лежишь, ждёшь, опять померещится - наклонился кто-то над тобой и невнятное, а - дорогое, редкое слово сказал, - и опять нет никого. Вы - не думайте, не мужчину ждёшь, а кого бы другого, ну, хоть ангела...
- А то - чёрта, - сказал Никон, не глядя на неё. - Бабе это всё равно.
Усмехнувшись, она бесстыдно подмигнула Кожемякину на Никона, певуче продолжая:
- И вдруг обнимет сон, как мать родная любимое своё дитя, и покажет всё, чего нет, окунёт тебя в такие радости, тихие да чистые, каких и не бывает наяву. Я даже иногда, ложась, молюсь: "Присно дева Мария, пресвятая богородица - навей счастливый сон!"
"Эко - расцвела!"-думал Кожемякин, с удовольствием глядя на неё.
А Никон сказал, точно кулаком по пустой бочке грохнул:
- Меня такой тихой ночью - в набат ударить охота берёт! Влезу я когда-нибудь на соборную колокольню, да и бухну - право!
Машенька, точно сорвавшись откуда-то, вздрогнула и тотчас рассмеялась рассыпчато, говоря:
- Вот испугаются люди! Запрыгают по улицам-то, по снегу-то, голые все, ой...
А посмеявшись, вдруг заторопилась и ушла домой.
- Что ты всё поперёк её речей говоришь? - спросил Кожемякин Никона.
Тот задумчиво поглядел на него и ответил неохотно:
- Хочется достичь до самых до корней в речах её! Есть, видишь, между нами переборка, а коли жить душа в душу...
Не договорил и встал из-за стола:
- Пойду в трактир со Шкаликом в карты играть!
Потом небрежно сказал, наклонясь, чтобы надеть галоши:
- Ты Посулова остерегайся.
- А что? - вздрогнув, спросил Кожемякин.
- Да так. Остерегайся, говорю.
Кожемякин тревожно задумался: незадолго перед этим он - точно слепой в яму - свалился в объятия Марфы Посуловой. Мясник всё настойчивее навязывался на знакомство, Матвей Савельев, не умея отказать, изредка заходил к нему, но почти каждый раз случалось так, что Посулов уходил куда-то по неожиданно спешному делу, а гость волей-неволей оставался с Марфой. Он знал, что Шкалик яростно играет в карты и дела его расстроены, несколько раз Посулов брал у него денег, обещая отдать вскорости, и - не отдавал.
В городе говорили, что Шкалик бил Марфу за то, что она оказалась дурной мачехой сыну его от первой жены; он должен был отправить сына в Воргород и будто бы очень тоскует о нём, боится за него, но говорили также, что он удалил сына из ревности.
Кожемякин не верил, что Марфу можно бить, но в то же время у него просыпалась тихая жалость к этому здоровому телу, и он думал:
"Ей бы детей человек пять, а она живёт бесплодно - какой он муж для неё?"
Однажды, придя к Посулову, он застал Марфу за чаем, и ему показалось, что она встретила его живее, чем всегда, улыбнулась приветливее и как бы умнее.
- Алексея-то Иванова опять нет? - спросил он.
- Телят покупать поехал в Воеводино, - объяснила она.
- А звал меня, говорил - дома буду!
- Забывчив он.
Она сидела, как всегда, прямо и словно в ожидании каком-то, под розовой кофтой-распашонкой отчётливо дыбилось её тело, из воротничка, обшитого кружевом, гордо поднималась наливная шея, чуть-чуть покачивалась маленькая, темноволосая, гладко причёсанная голова, на её писаном лице, в тумане глаз, слабой искрой светилась улыбка.
- А у нас сегодня баню топили, - рассказывала она, не торопясь и в нос. - Алексей-от мыться хотел, да вот - уехал, так уж я за двоих парилась-парилась, даже сердце зашлось!
- Скучненько вы живёте всё-таки, - сказал гость, вздохнув. - Такая молодая...
- Нет, ничего, - перебила она. - А если скука пристигнет, пролога читаю, мне тётенька подарила рукописные, Митрием Ростовским не правленные.
И, покачнувшись вперёд, сказала, тоже почему-то вздыхая:
- Есть там истории такие, что даже стыдно читать!
- Есть, - согласился Кожемякин.
- А ведь - святые?
- Как же!
- Просты были святые-то!
- Тем и святы.
Прикрыв глаза, она медленно выговорила:
- А мы всё мудрим, и вовсе напрасно это...
"Разговор такой надо прекратить", - сообразил Кожемякин.
Но женщина, тяжело опираясь руками в стол, поднялась и, широко открыв потемневшие глаза, уверенно и деловито повторила:
- Вовсе напрасно, - богородица простить любит!
Когда Кожемякин опамятовался, - ему стало стыдно за себя и за неё: то, что случилось, было так голо, безмолвно, не прикрашено ни словом от сердца, ни тем бешенством плоти, которое умерщвляет стыд и раскаяние. И было страшно: только что приблизился к нему человек как нельзя плотней и - снова чужой, далёкий, неприятный сидит на том же месте, схлёбывая чай и глядя на него через блюдечко всё [с] тою же знакомою, только немного усталою улыбкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118
- Осым часов!
Они поглядели на него, друг на друга, на окна.
- Ночева-ал я, - протянул Никон и вздохнул, причмокнул губами.
Кожемякин чего-то испугался и тревожно крикнул Шакиру:
- Ну - восемь! Ну - что ж?
- Ставня открывать нада - светла!
- Уйди, брат! - крикнул Никон, махая рукой татарину, - Досказывай, Матвей!
- Давай самовар! - радостно скомандовал хозяин. - А ставни не открывай, давай огня лучше, налей лампу!
И просящим голосом сказал Никону.
- Уж так, знаешь, всё при одном свете!
Тот молча кивнул головою и подвинулся ближе к нему.
Они стали друзьями, Никон почти поселился у Кожемякина и всё более нравился ему. Он особенно подкупал Матвея Савельева тем молчаливым и напряжённым вниманием, с которым слушал его рассказы о редких людях, о Марке Васильеве, Евгении, Тиунове. Первые двое не вызывали у него никаких вопросов, а только удивление.
- Это, действительно, умы! - почтительно говорил он. - Даже и не верится, что есть такие, прямо - сказка! Вот откуда у тебя мысли эти!
И, угрюмо помолчав, добавил:
- Конечно, развестись им в большое число не дадут, нет!
- Начальство?
- И начальство. Да и сами мы - не дадим!
- Мы? Отчего?
- Душить будем!
- Да отчего? - добивался изумлённый Кожемякин.
Никон, пожимая плечами, виновато говорил:
- Не сумею объяснить это, а - думаю, так будет! Это - зёрна в камень!
Кожемякин опускал голову, вспоминая своё отношение к дяде Марку и людям, которых он собрал вокруг себя.
А Тиунов смешил Никона, приводя его в весёлое настроение.
- Ах, шельма! - восклицал он, покручивая усы. - Кабы ему силу, денег бы ему! В узлы вязал бы он людей...
Иногда Никон назначал Ревякиной свидание в доме Матвея Савельева, она приходила, свободно и весело здоровалась с хозяином, потом они запирались в комнате Палаги, а Кожемякин приготовлял чай и, ожидая, когда они выйдут, чувствовал себя покровителем их и немножко завидовал Никону.
Машенька казалась ему сначала обыкновенной, как полынь-трава, но, вслушиваясь в её речи, он понемногу начал понимать странное, тревожное отношение Никона к ней, как бы прослоённое бесконечным спором.
Однажды, сидя за чайным столом, румяная и жаркая, с томными глазами, она заговорила:
- Люблю я тихой зимней ночью одна быть; запрёшь дверь наглухо, в горнице - темно, только лампадка чуть брезжит, а в постели тепло, как в парном молоке; лежишь и слушаешь всем телом: тихо-тихо, только мороз о стену бьёт! Задремлешь на минуту - будто приснится: вот пришёл кто-то, ласково дохнул в лицо - вздрогнешь, откроешь глаза, а - никого нет! Опять лежишь, ждёшь, опять померещится - наклонился кто-то над тобой и невнятное, а - дорогое, редкое слово сказал, - и опять нет никого. Вы - не думайте, не мужчину ждёшь, а кого бы другого, ну, хоть ангела...
- А то - чёрта, - сказал Никон, не глядя на неё. - Бабе это всё равно.
Усмехнувшись, она бесстыдно подмигнула Кожемякину на Никона, певуче продолжая:
- И вдруг обнимет сон, как мать родная любимое своё дитя, и покажет всё, чего нет, окунёт тебя в такие радости, тихие да чистые, каких и не бывает наяву. Я даже иногда, ложась, молюсь: "Присно дева Мария, пресвятая богородица - навей счастливый сон!"
"Эко - расцвела!"-думал Кожемякин, с удовольствием глядя на неё.
А Никон сказал, точно кулаком по пустой бочке грохнул:
- Меня такой тихой ночью - в набат ударить охота берёт! Влезу я когда-нибудь на соборную колокольню, да и бухну - право!
Машенька, точно сорвавшись откуда-то, вздрогнула и тотчас рассмеялась рассыпчато, говоря:
- Вот испугаются люди! Запрыгают по улицам-то, по снегу-то, голые все, ой...
А посмеявшись, вдруг заторопилась и ушла домой.
- Что ты всё поперёк её речей говоришь? - спросил Кожемякин Никона.
Тот задумчиво поглядел на него и ответил неохотно:
- Хочется достичь до самых до корней в речах её! Есть, видишь, между нами переборка, а коли жить душа в душу...
Не договорил и встал из-за стола:
- Пойду в трактир со Шкаликом в карты играть!
Потом небрежно сказал, наклонясь, чтобы надеть галоши:
- Ты Посулова остерегайся.
- А что? - вздрогнув, спросил Кожемякин.
- Да так. Остерегайся, говорю.
Кожемякин тревожно задумался: незадолго перед этим он - точно слепой в яму - свалился в объятия Марфы Посуловой. Мясник всё настойчивее навязывался на знакомство, Матвей Савельев, не умея отказать, изредка заходил к нему, но почти каждый раз случалось так, что Посулов уходил куда-то по неожиданно спешному делу, а гость волей-неволей оставался с Марфой. Он знал, что Шкалик яростно играет в карты и дела его расстроены, несколько раз Посулов брал у него денег, обещая отдать вскорости, и - не отдавал.
В городе говорили, что Шкалик бил Марфу за то, что она оказалась дурной мачехой сыну его от первой жены; он должен был отправить сына в Воргород и будто бы очень тоскует о нём, боится за него, но говорили также, что он удалил сына из ревности.
Кожемякин не верил, что Марфу можно бить, но в то же время у него просыпалась тихая жалость к этому здоровому телу, и он думал:
"Ей бы детей человек пять, а она живёт бесплодно - какой он муж для неё?"
Однажды, придя к Посулову, он застал Марфу за чаем, и ему показалось, что она встретила его живее, чем всегда, улыбнулась приветливее и как бы умнее.
- Алексея-то Иванова опять нет? - спросил он.
- Телят покупать поехал в Воеводино, - объяснила она.
- А звал меня, говорил - дома буду!
- Забывчив он.
Она сидела, как всегда, прямо и словно в ожидании каком-то, под розовой кофтой-распашонкой отчётливо дыбилось её тело, из воротничка, обшитого кружевом, гордо поднималась наливная шея, чуть-чуть покачивалась маленькая, темноволосая, гладко причёсанная голова, на её писаном лице, в тумане глаз, слабой искрой светилась улыбка.
- А у нас сегодня баню топили, - рассказывала она, не торопясь и в нос. - Алексей-от мыться хотел, да вот - уехал, так уж я за двоих парилась-парилась, даже сердце зашлось!
- Скучненько вы живёте всё-таки, - сказал гость, вздохнув. - Такая молодая...
- Нет, ничего, - перебила она. - А если скука пристигнет, пролога читаю, мне тётенька подарила рукописные, Митрием Ростовским не правленные.
И, покачнувшись вперёд, сказала, тоже почему-то вздыхая:
- Есть там истории такие, что даже стыдно читать!
- Есть, - согласился Кожемякин.
- А ведь - святые?
- Как же!
- Просты были святые-то!
- Тем и святы.
Прикрыв глаза, она медленно выговорила:
- А мы всё мудрим, и вовсе напрасно это...
"Разговор такой надо прекратить", - сообразил Кожемякин.
Но женщина, тяжело опираясь руками в стол, поднялась и, широко открыв потемневшие глаза, уверенно и деловито повторила:
- Вовсе напрасно, - богородица простить любит!
Когда Кожемякин опамятовался, - ему стало стыдно за себя и за неё: то, что случилось, было так голо, безмолвно, не прикрашено ни словом от сердца, ни тем бешенством плоти, которое умерщвляет стыд и раскаяние. И было страшно: только что приблизился к нему человек как нельзя плотней и - снова чужой, далёкий, неприятный сидит на том же месте, схлёбывая чай и глядя на него через блюдечко всё [с] тою же знакомою, только немного усталою улыбкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118