Глафире все это было видно в зеркале, и она спросила его:
– О чем ты задумался?
– Я думаю о том, где у иных женщин та женская чувствительность, о которой болтают поэты?
– А некоторые женщины ее берегут.
– Берегут? гм! Для кого же они ее берегут?
– Для избранных.
– Для нескольких?
– Да, понемножку. Ведь ты и многие учили женщин, что всякая исключительная привязанность порабощает свободу, а кто же большой друг свободы, как не мы, несчастные порабощенные вами создания? Идем, однако: наши вещи уже взяты.
И с этим она пошла к двери, а Горданов за нею.
Сбежав на первую террасу лестницы, она полуоборотилась к нему и проговорила с улыбкой:
– Какой мерой человек мерит другому, такой возмерится и ему! – и снова побежала.
– Смотрите, чтоб это не приложилось и к вам, – отвечал вдогонку ей Горданов.
– О-о-о! не беспокойся! Для меня пора исключительных привязанностей прошла.
– Ты лжешь сама себе: в тс бе еще целый вулкан жизни.
– А, это другое дело; но про такие серьезные дела, как скрытый во мне «вулкан жизни», мы можем договорить и в карете.
С этим она вступила в экипаж, а за ней и Горданов.
Через полчаса Павел Николаевич, заняв место в первоклассном вагоне Петербургской железной дороги, вышел к перилам, у которых, в ожидании отхода поезда, стояла по другой стороне Бодростина.
Он опять совладал с собой и смирился.
– Ну, еще раз прощай, «вулкан», – сказал он, смеясь и протягивая ей свою руку.
– Только, пожалуйста, не «вулкан», – ответила еще шутливее Глафира. – Вулкан остался там, где ты посеял свой ум… Ничего: авось два вырастут. А ты утешься: скучать не стоит долго по Ларисе, да она и сама скучать не будет долго.
– Ты это почему знаешь?
– Да разве дуры могут долго скучать!
– Она не так глупа, как ты думаешь.
– Нет, она именно так глупа, как я думаю.
– Есть роли в жизни, для выполнения которых ум не требуется.
– Да; только она ни к одной из них негодна.
– Отчего же: очень много недалеких женщин, которые прекрасно составляют счастье мужей.
– Ты прав: великодушные дурочки. Да; это прекрасный сорт женщин, но они редки и она не из них.
– Ну, так из нее может выйти кому-нибудь путная любовница.
– «Никогда на свете! Успешное исполнение такой роли требует характера.
– Ну, так в дорогие камелии пригодится.
– О, всего менее! Там нужен… талант! А впрочем, уже недолго ждать: le grand ressort et casse, как говорят французы: теперь скоро увидим, что она с собой поделает.
Раздался второй звонок.
Горданов протянул на прощанье руку и сказал:
– Ты умна, Глафира, но ты забыла еще один способ любить подобных женщин: с ними надо действовать по романсу: «Тебя томить, тебя терзать, твоим мученьем наслаждаться».
– А ты – таки достоялся здесь предо мной до того, чтобы проговориться, как ты думаешь с ней обойтись. Понимаю, и пусть это послужит тебе объяснением, почему я тебе не доверяюсь; пусть это послужит тебе и уроком, как глупо стараться заявлять свой ум. Но иди, тебя зовут.
Кондуктор действительно стоял возле Горданова и приглашал его в вагон. Павел Николаевич стиснул руку Глафиры и шепнул ей:
– Ты бриллиант самых совершеннейших граней! Бодростина, смеясь, покачала отрицательно головой.
– Что? Разве не бриллиант?
– Я-н-т-а-р-ь! – шепнула она, оглядываясь и слегка надвигая брови над улыбающимся лицом.
– Почему же не бриллиант, почему янтарь? – шептал, выглядывая из вагона, развеселившийся Горданов.
– Потому что в янтаре есть свое постоянное электричество, меж тем как бриллиант, чтобы блеснуть, нуждается в свете… Я полагаю, что это, впрочем, совсем не интересно для того, кого заперли на защелку. Adieu!
Поезд тронулся и пополз.
– Sans adieu! Sans adieu! Je ne vous dis pas adieu! – крикнул, высовываясь назад, Горданов.
Бодростина только махнула ему, смеясь, рукой и в том же самом экипаже, в котором привезли сюда из гостиницы Горданова, отъехала на дебаркадер другой железной дороги. Не тяготясь большим крюком, она избрала окольный путь на запад и покатила к небольшому пограничному городку, на станции которого давно уже обращал на себя всеобщее внимание таинственный господин потерянного вида, встречавший каждый поезд, приезжающий из России.
Господин этот есть не кто иной, как злополучный Иосаф Платонович Висленев, писавший отсюда Горданову под псевдонимом покинутой Эсперансы и уготованный теперь в жертву новым судьбам, ведомым лишь Богу на небе, да на земле грешной рабе его Глафире.
Глава двенадцатая
Указ об отставке
Мы не погонимся за нашими путешественниками: пусть они теперь едут каждый своим путем-дорогой, пока не достигнут пунктов, на которых должны продолжать свои «предприятия», а сами мы вернемся назад в губернское захолустье, где остались следы сокольего перелета Горданова.
В то самое время, как Павел Николаевич катил на север, соображая: насколько он прочитан Глафирой и насколько он сам мог прочитать ее; в то время, как Глафира несется на запад, лежа в углу спокойного купе, в положении наших провинциальных друзей нарушилась тягостная неподвижность, и первые признаки этого движения были встречены и приняты Ларисой.
Тот короткий осенний день, когда главные наши предприниматели разъехались из Москвы в разные стороны, в покинутой ими провинции рано заключился темными ненастными сумерками. В пять часов после обеда мрачные от сырости дома утопали в серой проницающей мгле. Ветер не дул, не рвал и не свистел, а вертелся и дергался кое-где на одном месте, будто сновал частую основу. Поснует, похлопает ставней, словно бедром, и перелетит дальше, и там постучит, помаячит и опять пошел далее. Крупный мокрый снег то сыпнет, как из рукава, то вдруг поредеет и движется, как скатывающаяся кисея, – точно не то летит сова, не то лунь плывет.
В полутемной комнате, где лежал больной Подозеров, сумерки пали еще Транее: за густыми суконными занавесками, которыми были завешаны окна, свет померк еще ранее. Благодаря защите этих же занавес, здесь не так была слышна и разгулявшаяся на дворе непогода. Напротив, шум непогоды, доходивший сюда смягченным через двойные рамы и закрывающие их волны сукна, навевал нечто успокаивающее и снотворное. Поскрипит, поскрипит тихонько за углом на своих петлях старая решетчатая садовая калитка, крякнет под окном на корне старая яблоня, словно старуха, отбивающаяся от шаловливого внука, – и все затихнет; мокрый ветер уже покинул яблоню и треплет безлиственные прутья березы. Но вот и эта отделалась: ее мокрые голые прутья стегнули по закрытой ставне окна и, опустясь, зашумели; береза точно ворчит во сне, что ей мешают спокойно погрузиться в свою полугодовую спячку, пока затрещит над нею в высоком небе звонкий жаворонок и возвестит, что пора ей проснуться, обливаться молоком с макушки до низу и брызгать соком чрез ароматную почку.
Стоит человеку задремать под этот прибой и отбой стихийных порывов, и его готов осесть целый рой грез, уносящих воображение и память в чудную область мечтаний.
Подозеров почти впервые после разразившейся над ним катастрофы спал приятно и крепко. В убаюканной голове его расчищался понемногу долго густевший туман, и тихое влияние мысли выясняло знакомые облики и проводило их в стройном порядке. Пред ним двигалось детство, переходя, как на туманном стекле панорамы, из картины в картину, и вот она, юность, и вот они, более зрелые годы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207