Михаил Андреевич Бодростин более не верил ей, и новым его распоряжением она лишалась мужниного имения в полном его составе, а наследовала одну только свою законную вдовью часть. Этого Глафира Васильевна не могла перенести. Она опять призвала весь свой ум и решилась ниспровергнуть такое посягательство на ее благосостояние. С этою целию, как мы помним, был вызван из Петербурга Горданов, дела которого тоже в это время находились в положении отчаянном. Глафира Васильевна знала, что Павел Николаевич человек коварный и трус, но трус, который так дальновидно расчетлив, что обдумает все и пойдет на все, а ее план был столько же прост, сколько отчаян. Он заключался в том, чтобы уничтожить новое завещание, лишавшее ее полного наследования имений мужа, и затем не дать Бодростину времени оставить иного завещания, кроме того, которым он в первую минуту старческого увлечения, за обладание свежею красотой ловкой Глафиры, отдал ей все. Горданов был человек, которому не нужно было много рассказывать, что ему нужно делать. У Глафиры тоже вся партитура была расписана; обстоятельства им помогали. Мы видели, как Михаил Андреевич Бодростин взял и увез к себе с поля смоченного дождем Висленева. Глафире Васильевне не стоило никакого труда завертеть эту верченую голову; она без труда забрала в свои руки его волю, в чужих руках небывалую. Она обласкала Жозефа, сделалась жаркою его сторонницей, говорила с ним же самим о его честности, которая будто бы устояла против всех искушений и будто бы не шла ни на какие компромиссы. Красивая и хотя уже не очень молодая, но победоносная женщина эта говорила с Висленевым таким сладким языком, от которого этот бедняк, тершийся в петербургском вертепе сорока разбойников, давно отвык и словно обрел потерянный рай. Висленев ожил, Бодростин его тоже ласкал. В их доме Иосаф Платонович приютился, как в тихой каютке во время всеобщего шторма, а шторм, большой шторм заходил вокруг. Едва Висленев стал, по легкомысленности своей, забывать о своем оброчном положении и о других своих петербургских обязательствах, как его ударила новая волна: гордановский портфель, который Висленев не мог представить своему другу иначе как с известным нам надрезом. Это была очень тяжкая минута в жизни Иосафа Платоновича, минута, которую он тщетно старался облегчить всяким лебезеньем и вызовом пополнить все, если хоть капля из ценностей, хранящихся в портфеле, пропала.
Горданов только засмеялся и, отбросив в сторону портфель, сказал Висленеву:
– Молодец мальчик, и вперед так старайся.
– Что же, ты думаешь, может быть, что это я?..
– Ничего я не думаю, – сухо отвечал Горданов, отходя и запирая портфель в комод.
– Нет, если ты что подозреваешь, так ты лучше скажи. Ведь я тебе говорил, я говорил тебе…
– Что такое ты мне говорил? Я всего говоренного тобою в памятную книжку не записываю.
– Я говорил тебе в ту ночь или в тот вечер: возьми, Паша, от меня свой портфель! А ты не взял. Зачем ты его не взял? Я ведь был тогда с дороги, уставши, как и ты, и потом…
– Продолжайте, Иосаф Платонович.
– Потом я не знаю образа жизни сестры.
Горданов обернулся, посмотрел на него пристальным взглядом.
– Черт его знает, кто это мог сделать? – продолжал, оправдываясь, Висленев. – Мне кажется, я утром видел платье в саду… Не сестрино, а чье-то другое, зеленое платье. Портфель лежал на столе у самого окна, и я производил дознание…
– Ну, так и поди же ты к черту со своим дознанием! Ты готов сказать, что твоей сестре кто-нибудь делает ночные визиты.
– Неправда, я этого не скажу.
– Неправда?.. Полно, друг, я тебя знаю и, отдавая тебе портфель, хотел нарочно еще раз поиспытать тебя: можно ли на тебя хоть в чем-нибудь положиться?
– И что же – ни в чем?
– Решительно ни в чем.
– Ну после этого, Павел Николаевич…
– Нам с вами остается раскланяться?
– Да, предварительно рассчитавшись, разумеется. Не беспокойся, я мои долги всегда помню и плачу. Я во время моих нужд забрал у тебя до девятисот рублей.
– Не помню, не считал.
– Что ж, ты разве думаешь, что больше?
– Я говорю тебе: не помню, не считал.
– Ну так я тебя уверяю, что всего девятьсот, у меня каждый грош записан, и вот тебе расписка.
Висленев схватил перо, оторвал полулист бумаги и написал расписку в тысячу восемьсот рублей.
– Это зачем же вдвое? – спросил Горданов, когда тот преподнес ему листок.
– Да так уж и бери, пожалуйста, я не знаю, когда я тебе отдам…
– Полно, милый друг! Где тебе отдавать?
– Павел Николаевич, не говори этого! Я бесчестного дела сделать не хочу, я пишу вдвое, потому что… так писал, так и привык; но я отдам тебе все, что перехватил.
– Перехватил! – засмеялся Горданов.
– Да, перехватил и еще перехвачу и разочтусь.
– Нет, уж негде тебе, брат, перехватывать, все перехваты пересохли.
– Негде! Ошибаешься, я у сестры перехвачу и вывернусь. Горданов снова засмеялся и проговорил:
– Ты бы себе и фамилию у кого-нибудь перехватил. Тебе так бы и зваться не Висленев, а Перехватаев.
– А вот увидишь ты: перехвачу.
– Перехвати, с моей стороны препятствий не будет, а уж сам я тебе не дам более ни одного гроша, – и Горданов взял шляпу и собирался выйти. – Ну выходи, любезный друг, – сказал он Висленеву, – а то тебя рискованно оставить.
– Паша!
Горданов засмеялся.
– Тебе не грех меня так обижать?
– Да пропади ты совсем с грехами и со спасеньем: мне некогда. Идем. Сестра твоя дома?
– Да, кажется, дома.
– Надеюсь, она про эту гадость не знает?
– Не знает, не знает!
– Очень рад за нее.
– Она тебе нравится?
– Да, она не тебе чета. Сестра красавица, а брат…
– Ну врешь; я недурен.
– Недурен, да тип у тебя совсем не тот; ты совсем японец.
– А ведь, брат, любили нас, и очень любили!
– Да, я сам тебя люблю: где же еще такого шута найдешь.
– И ты на меня не сердишься?
– Нимало, нимало. Чего на тебя сердиться: ты невменяем.
– Ну и мир.
– Мир, – отвечал Горданов, лениво подавая ему руку и в то же время отдавая пустые распоряжения остающемуся слуге.
Висленев был как нельзя более доволен таким исходом дела и тотчас же направился к Бодростиным, с решимостью приютиться у них еще плотнее; но он хотел превзойти себя в благородстве и усиливался славить Горданова и в струнах, и в органе, и в гласех, и в восклицаниях. Застав Глафиру Васильевну за ее утренним кофе, он сейчас же начал осуществлять свои намерения и заговорил о Горданове, хваля его ум, находчивость, таланты и даже честность. Бодростина насупила брови и возразила. Висленев спорил жарко и фразисто. В это время в будуар жены вошел Михаил Андреевич Бодростин. Разговор было на минуту прервался, но Висленев постарался возобновить его и отнесся к старику с вопросом о его мнении.
– Я об этом человеке имел множество различных мнений, – отвечал Бодростин, играя своею золотою табакеркой, – теперь не хочу высказать о нем никакого мнения.
– Но вот Глафира Васильевна отрицает в нем честность. Можно ли так жестоко?
– Что же, может быть, она о нем что-нибудь больше нас с вами знает, – сказал Бодростин.
Глафира Васильевна не шевельнула волоском и продолжала сосать своими полными коралловыми губами смоченный сливками кусочек сахара, который держала между двумя пальцами по локоть обнаженной руки.
– А я говорю то, – продолжал Михаил Андреевич, – что я только не желал бы дожить до того времени, когда женщины будут судьями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207
Горданов только засмеялся и, отбросив в сторону портфель, сказал Висленеву:
– Молодец мальчик, и вперед так старайся.
– Что же, ты думаешь, может быть, что это я?..
– Ничего я не думаю, – сухо отвечал Горданов, отходя и запирая портфель в комод.
– Нет, если ты что подозреваешь, так ты лучше скажи. Ведь я тебе говорил, я говорил тебе…
– Что такое ты мне говорил? Я всего говоренного тобою в памятную книжку не записываю.
– Я говорил тебе в ту ночь или в тот вечер: возьми, Паша, от меня свой портфель! А ты не взял. Зачем ты его не взял? Я ведь был тогда с дороги, уставши, как и ты, и потом…
– Продолжайте, Иосаф Платонович.
– Потом я не знаю образа жизни сестры.
Горданов обернулся, посмотрел на него пристальным взглядом.
– Черт его знает, кто это мог сделать? – продолжал, оправдываясь, Висленев. – Мне кажется, я утром видел платье в саду… Не сестрино, а чье-то другое, зеленое платье. Портфель лежал на столе у самого окна, и я производил дознание…
– Ну, так и поди же ты к черту со своим дознанием! Ты готов сказать, что твоей сестре кто-нибудь делает ночные визиты.
– Неправда, я этого не скажу.
– Неправда?.. Полно, друг, я тебя знаю и, отдавая тебе портфель, хотел нарочно еще раз поиспытать тебя: можно ли на тебя хоть в чем-нибудь положиться?
– И что же – ни в чем?
– Решительно ни в чем.
– Ну после этого, Павел Николаевич…
– Нам с вами остается раскланяться?
– Да, предварительно рассчитавшись, разумеется. Не беспокойся, я мои долги всегда помню и плачу. Я во время моих нужд забрал у тебя до девятисот рублей.
– Не помню, не считал.
– Что ж, ты разве думаешь, что больше?
– Я говорю тебе: не помню, не считал.
– Ну так я тебя уверяю, что всего девятьсот, у меня каждый грош записан, и вот тебе расписка.
Висленев схватил перо, оторвал полулист бумаги и написал расписку в тысячу восемьсот рублей.
– Это зачем же вдвое? – спросил Горданов, когда тот преподнес ему листок.
– Да так уж и бери, пожалуйста, я не знаю, когда я тебе отдам…
– Полно, милый друг! Где тебе отдавать?
– Павел Николаевич, не говори этого! Я бесчестного дела сделать не хочу, я пишу вдвое, потому что… так писал, так и привык; но я отдам тебе все, что перехватил.
– Перехватил! – засмеялся Горданов.
– Да, перехватил и еще перехвачу и разочтусь.
– Нет, уж негде тебе, брат, перехватывать, все перехваты пересохли.
– Негде! Ошибаешься, я у сестры перехвачу и вывернусь. Горданов снова засмеялся и проговорил:
– Ты бы себе и фамилию у кого-нибудь перехватил. Тебе так бы и зваться не Висленев, а Перехватаев.
– А вот увидишь ты: перехвачу.
– Перехвати, с моей стороны препятствий не будет, а уж сам я тебе не дам более ни одного гроша, – и Горданов взял шляпу и собирался выйти. – Ну выходи, любезный друг, – сказал он Висленеву, – а то тебя рискованно оставить.
– Паша!
Горданов засмеялся.
– Тебе не грех меня так обижать?
– Да пропади ты совсем с грехами и со спасеньем: мне некогда. Идем. Сестра твоя дома?
– Да, кажется, дома.
– Надеюсь, она про эту гадость не знает?
– Не знает, не знает!
– Очень рад за нее.
– Она тебе нравится?
– Да, она не тебе чета. Сестра красавица, а брат…
– Ну врешь; я недурен.
– Недурен, да тип у тебя совсем не тот; ты совсем японец.
– А ведь, брат, любили нас, и очень любили!
– Да, я сам тебя люблю: где же еще такого шута найдешь.
– И ты на меня не сердишься?
– Нимало, нимало. Чего на тебя сердиться: ты невменяем.
– Ну и мир.
– Мир, – отвечал Горданов, лениво подавая ему руку и в то же время отдавая пустые распоряжения остающемуся слуге.
Висленев был как нельзя более доволен таким исходом дела и тотчас же направился к Бодростиным, с решимостью приютиться у них еще плотнее; но он хотел превзойти себя в благородстве и усиливался славить Горданова и в струнах, и в органе, и в гласех, и в восклицаниях. Застав Глафиру Васильевну за ее утренним кофе, он сейчас же начал осуществлять свои намерения и заговорил о Горданове, хваля его ум, находчивость, таланты и даже честность. Бодростина насупила брови и возразила. Висленев спорил жарко и фразисто. В это время в будуар жены вошел Михаил Андреевич Бодростин. Разговор было на минуту прервался, но Висленев постарался возобновить его и отнесся к старику с вопросом о его мнении.
– Я об этом человеке имел множество различных мнений, – отвечал Бодростин, играя своею золотою табакеркой, – теперь не хочу высказать о нем никакого мнения.
– Но вот Глафира Васильевна отрицает в нем честность. Можно ли так жестоко?
– Что же, может быть, она о нем что-нибудь больше нас с вами знает, – сказал Бодростин.
Глафира Васильевна не шевельнула волоском и продолжала сосать своими полными коралловыми губами смоченный сливками кусочек сахара, который держала между двумя пальцами по локоть обнаженной руки.
– А я говорю то, – продолжал Михаил Андреевич, – что я только не желал бы дожить до того времени, когда женщины будут судьями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207