Назвать вас тем, чем вы названы, я была вынуждена условиями моего и вашего положения, и от вас зависит все это даже и здесь сделать или очень для вас тяжелым, как это было до сей минуты, или же… эта фиктивная разница может вовсе исчезнуть. Как вы хотите?
– Разумеется, я бы хотел, чтоб она исчезла.
– В таком случае… я не помню, право… мне кажется, когда мы были там… на хуторе, у Синтяниной…
– Да-с.
– Когда мы были там после последнего раза, как был у меня Сумасшедший Бедуин и рассказывал про своего Испанского Дворянина…
– Пред самою дуэлью Горданова?
– Да, пред самым убийством Подозерова.
– Вы говорите убийством?
– Да, я говорю «убийством». Пред самым этим событием вы говорили, что вы порой нечто такое чувствуете… что на вас как будто что-то такое находило или находит?
– Ах, да… вы про это! Да, я иногда нечто этакое как будто ощущал.
– Что же именно такое?
– То есть, как вам сказать: что такое именно, этого я вам рассказать не могу, но ощущал и именно что-то странное.
– На что же это, например, хоть похоже?
– Решительно, что ни на что не похоже, а совсем что-то такое… понять нельзя!
– Эту способность в вас следовало бы определить. Я подозреваю в вас способность сделаться медиумом, а если вы медиум, то поздравляю: вы можете доставить бесконечную пользу и себе, и обществу.
– Что же, я готов, – отвечал Висленев.
– Но только я говорю: вас надо испытать.
– С величайшим моим удовольствием.
– И тогда если окажется, что вы медиум и, как я полагаю, сильный медиум…
– Непременно сильный, я это чувствую.
– Тогда, каково бы ни было ваше положение, оно не только не помешает нам быть всегда вместе в полном равенстве, но общество само станет у вас заискивать и вы ему станете предписывать.
Бодростина замолчала; Висленев тоже безмолвствовал. Он что-то прозревал в напущенном Глафирой тумане, и в дали для него уже где-то мелодически рокотали приветные колокольчики, на звуки которых он готов был спешить, как новый Вадим. В ушах у него тихо звонило, опущенные руки тяжелели, под языком становилось солоно, он в самом деле имел теперь право сказать, что ощущает нечто неестественное, и естественным путем едва мог прошипеть:
– А что же такое, например, я буду после обществу предписывать?
– Взгляды, мнения, мало ли что!
– Да, да, да, понимаю.
– Как посредник высших сил, вы можете сделать очень много, можете реформировать нравственность, разъяснять неразрешимые до сих пор дилеммы… ну, вообще обновлять, освежать, очищать человеческое мышление.
– Да, да, понимаю: обновлять мышление и только.
– Как и только! – удивилась Глафира.
– Да; то есть можно только предписывать, обновлять мышление… реформировать мораль и тому подобное, а ничего практического, реального предписывать нельзя?
– Ничего реального?.. Гм! – Глафира рассмеялась и добавила, – а вам, верно, думалось, что вы можете дать предписание перевезти к вам кассы Ротшильда или Томсона Бонара?
– Нет, я знаю, что этого нельзя.
– Напрасно вы это знаете таким образом, потому что это, весьма напротив, не нельзя, а возможно.
У Висленева даже горло внутрь в грудь потянуло.
– Как же возможно велеть привезти к себе кассы?
– Отчего же, если это будет внушено хорошим умом…
– Позвольте! позвольте! – перебил, вскочив с места, Висленев. – Теперь я понимаю.
– Едва ли?
– Нет-с, понимаю, совершенно понимаю.
При этом он раскатился веселым смехом и заходил по комнате.
Глафира молча зажгла свечи и пересела на другой диван.
– Теперь я понимаю все, – заговорил, остановись с таинственным видом, Висленев. – Я понимаю вас, понимаю ваше отступничество от прежних идей, и я вас оправдываю.
– Благодарю, – уронила Бодростина, начиная разрезывать новый том «Revue Spirite».
– Да, я не только вас оправдываю, но я даже пойду по вашим стопам смелее и далее. Извольте-с, извольте! уверенный отныне, что разрушение традиций и морали путем ласкового спиритизма гораздо удобнее в наш век, чем путем грубого материализма, я… я не только свободною совестью перехожу на вашу сторону, но… но я с этой минуты делаюсь ревностнейшим гонителем всякого грубого материализма, кроме…
– Конечно, кроме материализма и любви, – перебила с улыбкой Бодростина.
– И то нет; я вовсе не то хотел сказать, а я хотел бы, кроме всего этого, еще где-нибудь разразиться против материализма жестокою статьей и поставить свое имя в числе его ярых врагов.
– Место готово.
– Где же?
– Идите переоденьтесь и едем.
Висленев встал, переоделся и поехал, и от этого ему сделалось хуже.
Глава девятая
Он теряет свое имя и получает имя Устина
Итак, они вышли, сели в фиакр и поехали. Ехали много ли, мало ли, долго ли, коротко ли, и остановились: сердце у Жозефа упало как перед экзаменом, и он перекрестился в потемках.
Теперь они уже не ехали, а шли.
Припоминает Висленев, что он был введен Глафирой в почтенное собрание, где встретил очень много самых разнообразных и странных лиц, с именами и без имен, с следами искры Божией и без этого божественного знака, но все были равны, без чинов и без различий положения. Однако, при всей своей ненаблюдательности, Висленев усмотрел, что и здесь есть свои деления, свой «естественный подбор», своя аристократия и свой плебс, – первых меньше, последних целая масса; физиономии первых спокойны и свидетельствуют о savoirfaire; лица плебса дышат поэтическим смущением и тревогой простодушных пастушков, пришедших к волшебнице отыскивать следы отогнанных ночью коней и волов своего стада.
По своей ненаходчивости и запуганности Висленев всего легче склонен был примкнуть к искателям стад, но Глафира, вошедшая при содействии своей графини и баронессы в аристократию спиритизма, выдвинула своего печального рыцаря вперед и дала ему помазание savoir-faire. Висленев начал пророчествовать, в чем ему немало помогли давние упражнения в этом роде в нигилистических кружках Петербурга. Кроме того, священнодействие это здесь ему было облегчено необыкновенно ловким приемом Глафиры, которая у подъезда сказала ему, что он не должен говорить по-французски, чтобы не стесняться своим тяжелым выговором, и, введя, тотчас отрекомендовала русским человеком, совсем не понимающим французского языка, но одаренным замечательными медиумическими способностями, и, в доказательство его несведущности в языке, громко сказала по-французски:
– Get homme est borne, mais il donne souvent des reponses aux questions les plus profondes.
Все блажные и блаженные окинули Висленева внимательным взглядом, и в дальних рядах, где расслышана была только часть этой рекомендации, прокатило имя monsieur Borne, нового медиума, нового адепта великого нового учения.
Таким образом с Висленевым здесь на первом же шагу повторилось то же самое, чем он так обижался в Петербурге, где люди легкомысленно затеряли его собственное имя и усвоили ему название «Алинкина мужа». Теперь здесь, в спиритском кружке Парижа, он делался monsieur Borne, что ему тоже. конечно, не было особенно приятно, но на что он вначале не мог возразить по обязанности притворяться не понимающим французского языка, а потом… потом ему некогда было с этим возиться: его заставили молиться « неведомому Богу»; он удивлялся тому, что чертили медиумы, слушал, вдохновлялся, уразумевал, что все это и сам он может делать не хуже добрых людей, и наконец получив поручение, для пробы своих способностей, вопросить духов:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207
– Разумеется, я бы хотел, чтоб она исчезла.
– В таком случае… я не помню, право… мне кажется, когда мы были там… на хуторе, у Синтяниной…
– Да-с.
– Когда мы были там после последнего раза, как был у меня Сумасшедший Бедуин и рассказывал про своего Испанского Дворянина…
– Пред самою дуэлью Горданова?
– Да, пред самым убийством Подозерова.
– Вы говорите убийством?
– Да, я говорю «убийством». Пред самым этим событием вы говорили, что вы порой нечто такое чувствуете… что на вас как будто что-то такое находило или находит?
– Ах, да… вы про это! Да, я иногда нечто этакое как будто ощущал.
– Что же именно такое?
– То есть, как вам сказать: что такое именно, этого я вам рассказать не могу, но ощущал и именно что-то странное.
– На что же это, например, хоть похоже?
– Решительно, что ни на что не похоже, а совсем что-то такое… понять нельзя!
– Эту способность в вас следовало бы определить. Я подозреваю в вас способность сделаться медиумом, а если вы медиум, то поздравляю: вы можете доставить бесконечную пользу и себе, и обществу.
– Что же, я готов, – отвечал Висленев.
– Но только я говорю: вас надо испытать.
– С величайшим моим удовольствием.
– И тогда если окажется, что вы медиум и, как я полагаю, сильный медиум…
– Непременно сильный, я это чувствую.
– Тогда, каково бы ни было ваше положение, оно не только не помешает нам быть всегда вместе в полном равенстве, но общество само станет у вас заискивать и вы ему станете предписывать.
Бодростина замолчала; Висленев тоже безмолвствовал. Он что-то прозревал в напущенном Глафирой тумане, и в дали для него уже где-то мелодически рокотали приветные колокольчики, на звуки которых он готов был спешить, как новый Вадим. В ушах у него тихо звонило, опущенные руки тяжелели, под языком становилось солоно, он в самом деле имел теперь право сказать, что ощущает нечто неестественное, и естественным путем едва мог прошипеть:
– А что же такое, например, я буду после обществу предписывать?
– Взгляды, мнения, мало ли что!
– Да, да, да, понимаю.
– Как посредник высших сил, вы можете сделать очень много, можете реформировать нравственность, разъяснять неразрешимые до сих пор дилеммы… ну, вообще обновлять, освежать, очищать человеческое мышление.
– Да, да, понимаю: обновлять мышление и только.
– Как и только! – удивилась Глафира.
– Да; то есть можно только предписывать, обновлять мышление… реформировать мораль и тому подобное, а ничего практического, реального предписывать нельзя?
– Ничего реального?.. Гм! – Глафира рассмеялась и добавила, – а вам, верно, думалось, что вы можете дать предписание перевезти к вам кассы Ротшильда или Томсона Бонара?
– Нет, я знаю, что этого нельзя.
– Напрасно вы это знаете таким образом, потому что это, весьма напротив, не нельзя, а возможно.
У Висленева даже горло внутрь в грудь потянуло.
– Как же возможно велеть привезти к себе кассы?
– Отчего же, если это будет внушено хорошим умом…
– Позвольте! позвольте! – перебил, вскочив с места, Висленев. – Теперь я понимаю.
– Едва ли?
– Нет-с, понимаю, совершенно понимаю.
При этом он раскатился веселым смехом и заходил по комнате.
Глафира молча зажгла свечи и пересела на другой диван.
– Теперь я понимаю все, – заговорил, остановись с таинственным видом, Висленев. – Я понимаю вас, понимаю ваше отступничество от прежних идей, и я вас оправдываю.
– Благодарю, – уронила Бодростина, начиная разрезывать новый том «Revue Spirite».
– Да, я не только вас оправдываю, но я даже пойду по вашим стопам смелее и далее. Извольте-с, извольте! уверенный отныне, что разрушение традиций и морали путем ласкового спиритизма гораздо удобнее в наш век, чем путем грубого материализма, я… я не только свободною совестью перехожу на вашу сторону, но… но я с этой минуты делаюсь ревностнейшим гонителем всякого грубого материализма, кроме…
– Конечно, кроме материализма и любви, – перебила с улыбкой Бодростина.
– И то нет; я вовсе не то хотел сказать, а я хотел бы, кроме всего этого, еще где-нибудь разразиться против материализма жестокою статьей и поставить свое имя в числе его ярых врагов.
– Место готово.
– Где же?
– Идите переоденьтесь и едем.
Висленев встал, переоделся и поехал, и от этого ему сделалось хуже.
Глава девятая
Он теряет свое имя и получает имя Устина
Итак, они вышли, сели в фиакр и поехали. Ехали много ли, мало ли, долго ли, коротко ли, и остановились: сердце у Жозефа упало как перед экзаменом, и он перекрестился в потемках.
Теперь они уже не ехали, а шли.
Припоминает Висленев, что он был введен Глафирой в почтенное собрание, где встретил очень много самых разнообразных и странных лиц, с именами и без имен, с следами искры Божией и без этого божественного знака, но все были равны, без чинов и без различий положения. Однако, при всей своей ненаблюдательности, Висленев усмотрел, что и здесь есть свои деления, свой «естественный подбор», своя аристократия и свой плебс, – первых меньше, последних целая масса; физиономии первых спокойны и свидетельствуют о savoirfaire; лица плебса дышат поэтическим смущением и тревогой простодушных пастушков, пришедших к волшебнице отыскивать следы отогнанных ночью коней и волов своего стада.
По своей ненаходчивости и запуганности Висленев всего легче склонен был примкнуть к искателям стад, но Глафира, вошедшая при содействии своей графини и баронессы в аристократию спиритизма, выдвинула своего печального рыцаря вперед и дала ему помазание savoir-faire. Висленев начал пророчествовать, в чем ему немало помогли давние упражнения в этом роде в нигилистических кружках Петербурга. Кроме того, священнодействие это здесь ему было облегчено необыкновенно ловким приемом Глафиры, которая у подъезда сказала ему, что он не должен говорить по-французски, чтобы не стесняться своим тяжелым выговором, и, введя, тотчас отрекомендовала русским человеком, совсем не понимающим французского языка, но одаренным замечательными медиумическими способностями, и, в доказательство его несведущности в языке, громко сказала по-французски:
– Get homme est borne, mais il donne souvent des reponses aux questions les plus profondes.
Все блажные и блаженные окинули Висленева внимательным взглядом, и в дальних рядах, где расслышана была только часть этой рекомендации, прокатило имя monsieur Borne, нового медиума, нового адепта великого нового учения.
Таким образом с Висленевым здесь на первом же шагу повторилось то же самое, чем он так обижался в Петербурге, где люди легкомысленно затеряли его собственное имя и усвоили ему название «Алинкина мужа». Теперь здесь, в спиритском кружке Парижа, он делался monsieur Borne, что ему тоже. конечно, не было особенно приятно, но на что он вначале не мог возразить по обязанности притворяться не понимающим французского языка, а потом… потом ему некогда было с этим возиться: его заставили молиться « неведомому Богу»; он удивлялся тому, что чертили медиумы, слушал, вдохновлялся, уразумевал, что все это и сам он может делать не хуже добрых людей, и наконец получив поручение, для пробы своих способностей, вопросить духов:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207