Он кивнул и тяжело вздохнул. Потом сказал: «У меня был один друг. Когда он выйдет на свободу, я пойду к нему. Мы пойдем к нему. Нам и раньше надо было ходить к нему почаще».
Я чувствовала его дыхание, лицо в темноте было неразличимым. Но я представляла его так же ясно, как в самый светлый день: седые волосы и изборожденный морщинами лоб. Все эти годы он не знал ни минуты отдыха и потому изменился до неузнаваемости. Вдруг он резко поднялся и спросил: «Ты ничего не слышишь?» Я слышала, с того берега звали: «Паромщик! Паромщик!», этот крик частенько пугал нас во сне. «Мы теперь не паромщики,— сказала я.— Мы не слышим. Парома больше нет!» Но после нашего разговора он размяк, к нему вернулось его прежнее добродушие. Он поспешно застегнул пиджак, коричневый пиджак в елочку, немного измятый. «У нас еще есть лодка,— возразил он.— Не могу я спокойно слушать, когда так зовут. Голос молодой; наверное, совсем мальчик».
Его шаги поспешно удалялись, и через несколько секунд я уже слышала удары весел, однотонные всплески, которые постепенно затихали, пока совсем не смолкли. Стрельба прекратилась. Даже скрежет танков, который постоянно сопровождал нашу жизнь, умолк. Неделями я не знала ни часа отдыха, и сейчас, когда я неподвижно лежала в ожидании, все тревожные мысли разлетелись, меня сморил сон.
Я проснулась оттого, что кто-то остановился перед нашим домом. По-прежнему было темно и тихо. Я никогда не узнаю, прошли минуты или часы. И что произошло на том берегу, пока мое сознание было отключено, покрыто мраком неизвестности.
В дверях стоял не кто иной, как белокурый солдат, который оставил здесь свои деньги. Сначала я испугалась при мысли о том, что мы сожгли сто пятьдесят марок и что у нас нет и половины тех денег, чтобы вер-
путь ему. Потом я вспомнила о криках с того берега и спросила: «Это вы так громко кричали с того берега?» Но он уверял, что его перевезли на надувной лодке на четыре-пять километров выше по реке. Ему только нужна была гражданская одежда и укрытие на несколько дней, пока все не уляжется.
«Где мой муж?» — спросила я все еще спокойно, почти в полусне. В ответ он пожал плечами. Молодой человек расстегнул униформу и подошел к бочке с водой, которую он и в темноте нашел без труда. «Зажгите, пожалуйста, свет»,— крикнул он мне, я послушно зажгла керосиновую лампу и посветила ему. У меня дрожали руки, дрожь передалась лампе, и ее неверный свет сделал все окружающее нереальным, призрачным. Я видела игру мускулов на склоненной шее, шрамы на руках и свежую, пропитанную кровью повязку. Брызги пены летели на землю, вода плескалась на униформу, лежащую рядом с бочкой. «Ничего! — сказал он.— Грязь на помойку!» И отбросил вещи сапогом.
Я не знала, что мне думать об этом человеке. Его денег не было, я чувствовала себя обязанной помочь ему и потому достала из шкафа костюм моего отца. Пиджак оказался слишком тесным, и мне ничего другого не оставалось, как отдать ему рабочую одежду мужа, синюю куртку и зеленые вельветовые брюки.
Сама не своя от беспокойства, я смотрела на Эльбу. Было тихо, и казалось, ничто не предвещает опасности: водная гладь под черным небом, широко раскинувшаяся низина с пересекающими ее светлыми песчаными дорогами, деревьями и брошенные сгоревшие машины. Время от времени издалека доносились звуки взрывов, усугубляя опустошенность и сиротливость местности после суматохи последних недель. А человек, с которым прошла моя жизнь, словно сквозь землю провалился. У эсэсовского солдата, который преспокойно сжег свою униформу, наготове было сколько угодно объяснений его исчезновения. Я доверчиво слушала и обретала надежду. Я дала ему все необходимое и попросила помочь мне в поисках Йоханнеса. Но не было даже никакого следа, по которому можно было бы идти. Пропала и лодка, та самодельная лодка с веслами, удары которых по воде я слышала ночью.
Через три дня я побежала в Ферхфельде к помещику, который по-прежнему был нашим бургомистром, за советом и помощью. «Это русские схватили твоего мужа, а может, и похитили, он не должен был плыть на ту сторону»,— сказал он и, чтобы утешить меня, дал карточку на три килограмма белого хлеба. Я купила еще масла и мяса, заплатив за все семьдесят марок. С продуктами я направилась домой мимо огромного лагеря, который разбили английские солдаты на лугу. Они кричали и делали мне знаки, несколько человек увязались за мной. Но, увидев поджидающего меня возле дома молодого сильного мужчину, отстали. Я была совершенно выбита из колеи и почти все продукты, купленные за большие деньги, истратила на один обед. Я должна была моему гостю вдвое больше, и мне хотелось как-то выразить ему признательность, ведь без него я не пережила бы это ужасное время.
В одну из следующих ночей на лугу галдели пьяные солдаты, они все еще праздновали победу. И я была рада, когда он пришел ко мне в дом, хотя настаивала на том, чтобы он ночевал в сарае. Когда пьяные колотили в дверь и стены кулаками, я чувствовала себя с ним в безопасности. Моему защитнику был двадцать один год, а мне —тридцать пять. Он был хозяйственным — валил деревья, продавал дрова английским солдатам и заботился о нашем существовании. Когда он начинал рассказывать, мне оставалось только удивляться ему. Чего только не повидал он в свои годы! Я была в таком восторге от этого, что верила каждому его слову, даже когда он утверждал, что я понравилась ему с первого взгляда и потому он вернулся сюда. Я забыла все остальное: ненависть к войне и солдатам, воспоминания о своей дочери и даже муже,— это правда. Я забыла, какую униформу носил этот мужчина годами. Мне, наверное, хотелось забыть с ним все остальное и начать новую жизнь.
Он пробыл здесь только год. Вскоре после того, как он меня покинул, родился ты. Ты — его сын, Йорг. С того времени я никогда больше не видела твоего отца.
Женщина умолкла и отвернулась. Она бросила быстрый взгляд на сына и достала из кармана платья конверт с пестрыми марками.
— Теперь он хочет назад,— сказала она. Ее руки расправили исписанный мелким почерком листок и разгладили его. В некоторых местах чернила расплылись голубыми пятнами, но женщина не замечала этого, потому что каждое слово знала наизусть.
— Почему ты не хочешь, чтобы он вернулся, мама? — спросил мальчик,
— Его слишком долго не было,— ответила она.— Он чужой тебе, чужой мне. Он не должен был оставлять нас тогда...
Она говорила горячо, словно тем самым могла защититься от мыслей, которые как никогда упорно одолевали ее. О многом она сказала, о многом умолчала. Она смотрела на лицо своего сына, тонкие жилки под бледной кожей, серьезный, пронизывающий взгляд и узкогубый рот, сегодня и вчера мешались, и она снова вспоминала ту ночь, наполненную криками пьяных солдат, грохотом их кулаков по двери и стенам, мужчину, который обнял ее, словно это было самым естественным на свете. Он покрыл поцелуями ее тело, клялся в любви и верности, и она прошептала: «Я счастлива. Я еще никогда не была так счастлива».
— Почему он уехал, скажи, почему? — хотелось знать мальчику. Его голос вдруг зазвучал требовательно, настойчиво, как голос отца.
Она опустила глаза. Ты не поймешь, могла бы она сказать, я все расскажу тебе потом... Она достаточно долго оттягивала этот час, потому что нет ничего мучительнее, чем интимное, потайное, свою собственную несостоявшуюся жизнь открывать своему же ребенку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Я чувствовала его дыхание, лицо в темноте было неразличимым. Но я представляла его так же ясно, как в самый светлый день: седые волосы и изборожденный морщинами лоб. Все эти годы он не знал ни минуты отдыха и потому изменился до неузнаваемости. Вдруг он резко поднялся и спросил: «Ты ничего не слышишь?» Я слышала, с того берега звали: «Паромщик! Паромщик!», этот крик частенько пугал нас во сне. «Мы теперь не паромщики,— сказала я.— Мы не слышим. Парома больше нет!» Но после нашего разговора он размяк, к нему вернулось его прежнее добродушие. Он поспешно застегнул пиджак, коричневый пиджак в елочку, немного измятый. «У нас еще есть лодка,— возразил он.— Не могу я спокойно слушать, когда так зовут. Голос молодой; наверное, совсем мальчик».
Его шаги поспешно удалялись, и через несколько секунд я уже слышала удары весел, однотонные всплески, которые постепенно затихали, пока совсем не смолкли. Стрельба прекратилась. Даже скрежет танков, который постоянно сопровождал нашу жизнь, умолк. Неделями я не знала ни часа отдыха, и сейчас, когда я неподвижно лежала в ожидании, все тревожные мысли разлетелись, меня сморил сон.
Я проснулась оттого, что кто-то остановился перед нашим домом. По-прежнему было темно и тихо. Я никогда не узнаю, прошли минуты или часы. И что произошло на том берегу, пока мое сознание было отключено, покрыто мраком неизвестности.
В дверях стоял не кто иной, как белокурый солдат, который оставил здесь свои деньги. Сначала я испугалась при мысли о том, что мы сожгли сто пятьдесят марок и что у нас нет и половины тех денег, чтобы вер-
путь ему. Потом я вспомнила о криках с того берега и спросила: «Это вы так громко кричали с того берега?» Но он уверял, что его перевезли на надувной лодке на четыре-пять километров выше по реке. Ему только нужна была гражданская одежда и укрытие на несколько дней, пока все не уляжется.
«Где мой муж?» — спросила я все еще спокойно, почти в полусне. В ответ он пожал плечами. Молодой человек расстегнул униформу и подошел к бочке с водой, которую он и в темноте нашел без труда. «Зажгите, пожалуйста, свет»,— крикнул он мне, я послушно зажгла керосиновую лампу и посветила ему. У меня дрожали руки, дрожь передалась лампе, и ее неверный свет сделал все окружающее нереальным, призрачным. Я видела игру мускулов на склоненной шее, шрамы на руках и свежую, пропитанную кровью повязку. Брызги пены летели на землю, вода плескалась на униформу, лежащую рядом с бочкой. «Ничего! — сказал он.— Грязь на помойку!» И отбросил вещи сапогом.
Я не знала, что мне думать об этом человеке. Его денег не было, я чувствовала себя обязанной помочь ему и потому достала из шкафа костюм моего отца. Пиджак оказался слишком тесным, и мне ничего другого не оставалось, как отдать ему рабочую одежду мужа, синюю куртку и зеленые вельветовые брюки.
Сама не своя от беспокойства, я смотрела на Эльбу. Было тихо, и казалось, ничто не предвещает опасности: водная гладь под черным небом, широко раскинувшаяся низина с пересекающими ее светлыми песчаными дорогами, деревьями и брошенные сгоревшие машины. Время от времени издалека доносились звуки взрывов, усугубляя опустошенность и сиротливость местности после суматохи последних недель. А человек, с которым прошла моя жизнь, словно сквозь землю провалился. У эсэсовского солдата, который преспокойно сжег свою униформу, наготове было сколько угодно объяснений его исчезновения. Я доверчиво слушала и обретала надежду. Я дала ему все необходимое и попросила помочь мне в поисках Йоханнеса. Но не было даже никакого следа, по которому можно было бы идти. Пропала и лодка, та самодельная лодка с веслами, удары которых по воде я слышала ночью.
Через три дня я побежала в Ферхфельде к помещику, который по-прежнему был нашим бургомистром, за советом и помощью. «Это русские схватили твоего мужа, а может, и похитили, он не должен был плыть на ту сторону»,— сказал он и, чтобы утешить меня, дал карточку на три килограмма белого хлеба. Я купила еще масла и мяса, заплатив за все семьдесят марок. С продуктами я направилась домой мимо огромного лагеря, который разбили английские солдаты на лугу. Они кричали и делали мне знаки, несколько человек увязались за мной. Но, увидев поджидающего меня возле дома молодого сильного мужчину, отстали. Я была совершенно выбита из колеи и почти все продукты, купленные за большие деньги, истратила на один обед. Я должна была моему гостю вдвое больше, и мне хотелось как-то выразить ему признательность, ведь без него я не пережила бы это ужасное время.
В одну из следующих ночей на лугу галдели пьяные солдаты, они все еще праздновали победу. И я была рада, когда он пришел ко мне в дом, хотя настаивала на том, чтобы он ночевал в сарае. Когда пьяные колотили в дверь и стены кулаками, я чувствовала себя с ним в безопасности. Моему защитнику был двадцать один год, а мне —тридцать пять. Он был хозяйственным — валил деревья, продавал дрова английским солдатам и заботился о нашем существовании. Когда он начинал рассказывать, мне оставалось только удивляться ему. Чего только не повидал он в свои годы! Я была в таком восторге от этого, что верила каждому его слову, даже когда он утверждал, что я понравилась ему с первого взгляда и потому он вернулся сюда. Я забыла все остальное: ненависть к войне и солдатам, воспоминания о своей дочери и даже муже,— это правда. Я забыла, какую униформу носил этот мужчина годами. Мне, наверное, хотелось забыть с ним все остальное и начать новую жизнь.
Он пробыл здесь только год. Вскоре после того, как он меня покинул, родился ты. Ты — его сын, Йорг. С того времени я никогда больше не видела твоего отца.
Женщина умолкла и отвернулась. Она бросила быстрый взгляд на сына и достала из кармана платья конверт с пестрыми марками.
— Теперь он хочет назад,— сказала она. Ее руки расправили исписанный мелким почерком листок и разгладили его. В некоторых местах чернила расплылись голубыми пятнами, но женщина не замечала этого, потому что каждое слово знала наизусть.
— Почему ты не хочешь, чтобы он вернулся, мама? — спросил мальчик,
— Его слишком долго не было,— ответила она.— Он чужой тебе, чужой мне. Он не должен был оставлять нас тогда...
Она говорила горячо, словно тем самым могла защититься от мыслей, которые как никогда упорно одолевали ее. О многом она сказала, о многом умолчала. Она смотрела на лицо своего сына, тонкие жилки под бледной кожей, серьезный, пронизывающий взгляд и узкогубый рот, сегодня и вчера мешались, и она снова вспоминала ту ночь, наполненную криками пьяных солдат, грохотом их кулаков по двери и стенам, мужчину, который обнял ее, словно это было самым естественным на свете. Он покрыл поцелуями ее тело, клялся в любви и верности, и она прошептала: «Я счастлива. Я еще никогда не была так счастлива».
— Почему он уехал, скажи, почему? — хотелось знать мальчику. Его голос вдруг зазвучал требовательно, настойчиво, как голос отца.
Она опустила глаза. Ты не поймешь, могла бы она сказать, я все расскажу тебе потом... Она достаточно долго оттягивала этот час, потому что нет ничего мучительнее, чем интимное, потайное, свою собственную несостоявшуюся жизнь открывать своему же ребенку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40