Цена, платимая нами, показалась несоразмерной покупке.
Тюрьма разрешила во мне способность писать, и этой страсти я отдавал теперь всё время, а казенную работу нагло перестал тянуть. Дороже тамошнего сливочного масла и сахара мне стало - распрямиться.
И нас, нескольких, "распрямили" - на этап в Особый лагерь.
Везли нас туда долго - три месяца (на лошадях в ХIХ веке можно быстрей). Везли нас так долго, что эта дорога стала как бы периодом жизни, кажется, за эту дорогу я даже характером изменился и взглядами.
Путь наш выдался какой-то бодрый, веселый, многозначительный. В лица толкался нам свежий крепчающий ветерок - каторги и свободы. Со всех сторон подбывали люди и случаи, убеждавшие, что правда за нами! за нами! за нами! - а не за нашими судьями и тюремщиками.
Знакомые Бутырки встретили нас раздирающим женским криком из окна, наверное, одиночки: "Спасите! Помогите! Убивают! Убивают!" И вопль захлебнулся в надзирательских ладонях.
На бутырском "вокзале" нас перемешали с новичками 49-го года посадки. У них у всех были смешные сроки - не обычные десятки, а четвёртные. Когда на многочисленных перекличках они должны были отвечать о конце своего срока, то звучало издевательством: - "октября тысяча девятьсот семьдесят четвертого!" "февраля тысяча семьдесят пятого!"
Отсидеть столько - казалось нельзя. Надо было кусачки добывать резать проволоку.
Самые эти двадцатипятилетние сроки создавали новое качество в арестантском мире. Власть выпалила по нам всё, что могла. Теперь слово было за арестантами - слово свободное, уже нестеснённое, неугрожаемое - то самое слово, которого всю жизнь не было у нас и которое так необходимо для прояснения и сплочения.
Уж мы сидели в столыпине, когда из станционного репродуктора на Казанском вокзале услышали о начале корейской войны. В первый же день до полудня пройдя сквозь прочную линию обороны южнокорейцев на 10 километров, северокорейцы уверяли, что на них напали. Последний придурковатый фронтовик мог разобраться, что напал именно тот, кто продвинулся в первый день.
Эта корейская война тоже возбудила нас. Мятежные, мы просили бури! Ведь без бури, ведь без бури, ведь без бури мы были обречёны на медленное умирание!..
За Рязанью красный солнечный восход с такой силой бил через оконные слепыши "вагон-за'ка", что молодой конвоир в коридоре против нашей решётки щурился от солнца. Конвой был как конвой: в купе натолкал нас по полтора десятка, кормил селёдкой, но, правда, приносил и воды и выпустил на оправку вечером и утром, и не о чём нам было бы с ним спорить, если б этот паренёк не бросил неосторожно, да даже и без злости совсем, что мы - враги народа.
И тут поднялось! Из купе нашего и соседнего стали ему лепить:
"Мы - враги народа, а почему в колхозе жрать нечего?"
" Ты-то вон сам деревенский, по лицу видно, небось на сверхсрочную останешься, псом цепным, землю пахать не вернёшься?"
"Если мы - враги, что ж вы воронки перекрашиваете! И возили б открыто!"
"Эй, сынок! У меня двое таких, как ты, с войны не вернулись, а я враг, да?"
Ничто подобное уже давно-давно не летало через наши решётки! Кричали мы всё вещи самые простые, слишком зримые, чтоб их опровергнуть.
К растерявшемуся пареньку подошел сержант-сверхсрочник, но не поволок никого в карцер, не стал записывать фамилий, а пробовал помочь своему солдату отбиться. И в этом тоже нам чудились признаки нового времени - хотя какое уж там "новое" время в 1950-м! - нет, признаки тех новых отношений в тюремном мире, которые создавались новыми сроками и новыми политическими лагерями.
Спор наш стал принимать вид истинного состязания аргументов. Мальчики оглядывали нас и уже не решались называть врагами народа никого из этого купе и никого из соседнего. Они пытались выдвигать против нас что-то из газет, из политграмоты - но не разумом, а слухом почувствовали, что фразы звучат фальшиво.
"Смотри, ребята! Смотри в окно! - подали им от нас. - Вон вы до чего Россию довели!"
А за окнами тянулась такая гнилосоломная, покосившаяся, ободранная, нищая страна (рузаевской дорогой, где иностранцы не ездят), что если бы Батый увидел её такой загаженной - он бы её и завоёвывать не стал.
На тихой станции Торбеево по перрону прошел старик в лаптях. Крестьянка старая остановилась против нашего окна со спущенною рамой и через решётку окна и через внутреннюю решётку долго, неподвижно смотрела на нас, тесно сжатых на верхней полке. Она смотрела тем извечным взглядом, каким на "несчастненьких" всегда смотрел наш народ. По щекам её стекали редкие слезы. Так стояла корявая, и так смотрела, будто сын её лежал промеж нас. "Нельзя смотреть, мамаша", - негрубо сказал ей конвоир. Она даже головой не повела. А рядом с ней стояла девочка лет десяти с белыми ленточками в косичках. Та смотрела очень строго, даже скорбно не по летам, широко-широко открыв и не мигая глазёнками. Так смотрела, что, думаю, засняла нас навек. Поезд мягко тронулся - старуха подняла чёрные персты и истово неторопливо перекрестила нас.
А на другой станции какая-то девка в горошковом платье, очень не стеснённая и не пугливая, подошла к нашему окну вплотную и бойко стала спрашивать, по какой мы статье и сроки какие. "Отойди" - зарычал на неё конвойный, ходивший по платформе. "А что' ты мне сделаешь? Я и сама такая! На' вот пачку папирос передай ребятам!" - и достала пачку из сумочки. (Мы-то уж догадались, девка эта отсидевшая. Сколько из них, бродящих как вольные, уже прошли обучение в Архипелаге!) "Отойди! Посажу!" - выскочил из вагона помначкар. Она посмотрела с презрением на его сверхсрочный лоб. "Шел бы ты на..., му...к!" Подбодрила нас: "... на них кладите, ребята!" И удалилась с достоинством.
Вот так мы и ехали, и не думаю, чтобы конвой чувствовал себя конвоем народным. Мы ехали - и всё больше зажигались и в правоте своей, и что вся Россия с нами, и что подходит время кончать, кончать это заведение.
На Куйбышевской пересылке, где мы загорали больше месяца, тоже настигли нас чудеса. Из окон соседней камеры вдруг раздались истеричные, истошные крики блатных (у них и скуление какое-то противно-визгливое): "Помогите! Выручайте! Фашисты бьют! Фашисты!"
Вот где невидаль! - "фашисты" бьют блатных? Раньше всегда было наоборот.
Но скоро камеры пересортировывают, и мы узнаем: еще пока дива нет. Еще только первая ласточка - Павел Боронюк, грудь как жернов, руки - коряги, всегда готовые и к рукопожатию и к удару, сам чёрный, нос орлиный, скорее похож на грузина, чем на украинца. Он - фронтовой офицер, на зенитном пулемёте выдержал поединок с тремя "Мессерами"; представлялся к Герою, отклонён Особым Отделом; посылался в штрафную, вернулся с орденом; сейчас десятка, по новой поре - "детский срок".
Блатных он успел уже раскусить за то время, что ехал из новоград-волынской тюрьмы, и уже дрался с ними. А тут в соседней камере сидел на верхних нарах и мирно играл в шахматы. Вся камера была - Пятьдесят Восьмая, но администрация подкинула двоих блатарей. Небрежно куря Беломор и идя очистить себе законное место на нарах у окна, Фиксатый пошутил: " Ну, так и знал, опять к бандитам посадили!" Наивный Велиев, еще не видавший как следует блатарей, захотел его подбодрить: "Да нет Пятьдесят Восьмая. А ты?" "А я - растратчик, учёный человек!" Согнав двоих, блатари бросили свои мешки на законные места, и пошли вдоль камеры просматривать чужие мешки и придираться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284 285 286 287 288 289 290 291 292 293 294 295 296 297 298 299 300 301 302 303 304 305 306 307 308 309 310 311 312 313 314 315 316 317 318 319 320 321 322 323 324 325 326 327 328 329 330 331 332 333 334 335 336 337 338 339 340 341 342 343 344 345 346 347 348 349 350 351 352 353 354 355 356 357 358 359 360 361 362 363 364 365 366 367 368 369 370 371 372 373 374 375 376 377 378 379 380 381 382 383 384 385 386 387 388 389 390 391 392 393 394 395 396 397 398 399 400 401 402 403 404 405 406 407 408 409 410 411 412 413 414 415 416 417 418 419 420 421 422 423 424 425 426 427 428 429 430 431 432 433 434 435 436 437 438 439 440 441
Тюрьма разрешила во мне способность писать, и этой страсти я отдавал теперь всё время, а казенную работу нагло перестал тянуть. Дороже тамошнего сливочного масла и сахара мне стало - распрямиться.
И нас, нескольких, "распрямили" - на этап в Особый лагерь.
Везли нас туда долго - три месяца (на лошадях в ХIХ веке можно быстрей). Везли нас так долго, что эта дорога стала как бы периодом жизни, кажется, за эту дорогу я даже характером изменился и взглядами.
Путь наш выдался какой-то бодрый, веселый, многозначительный. В лица толкался нам свежий крепчающий ветерок - каторги и свободы. Со всех сторон подбывали люди и случаи, убеждавшие, что правда за нами! за нами! за нами! - а не за нашими судьями и тюремщиками.
Знакомые Бутырки встретили нас раздирающим женским криком из окна, наверное, одиночки: "Спасите! Помогите! Убивают! Убивают!" И вопль захлебнулся в надзирательских ладонях.
На бутырском "вокзале" нас перемешали с новичками 49-го года посадки. У них у всех были смешные сроки - не обычные десятки, а четвёртные. Когда на многочисленных перекличках они должны были отвечать о конце своего срока, то звучало издевательством: - "октября тысяча девятьсот семьдесят четвертого!" "февраля тысяча семьдесят пятого!"
Отсидеть столько - казалось нельзя. Надо было кусачки добывать резать проволоку.
Самые эти двадцатипятилетние сроки создавали новое качество в арестантском мире. Власть выпалила по нам всё, что могла. Теперь слово было за арестантами - слово свободное, уже нестеснённое, неугрожаемое - то самое слово, которого всю жизнь не было у нас и которое так необходимо для прояснения и сплочения.
Уж мы сидели в столыпине, когда из станционного репродуктора на Казанском вокзале услышали о начале корейской войны. В первый же день до полудня пройдя сквозь прочную линию обороны южнокорейцев на 10 километров, северокорейцы уверяли, что на них напали. Последний придурковатый фронтовик мог разобраться, что напал именно тот, кто продвинулся в первый день.
Эта корейская война тоже возбудила нас. Мятежные, мы просили бури! Ведь без бури, ведь без бури, ведь без бури мы были обречёны на медленное умирание!..
За Рязанью красный солнечный восход с такой силой бил через оконные слепыши "вагон-за'ка", что молодой конвоир в коридоре против нашей решётки щурился от солнца. Конвой был как конвой: в купе натолкал нас по полтора десятка, кормил селёдкой, но, правда, приносил и воды и выпустил на оправку вечером и утром, и не о чём нам было бы с ним спорить, если б этот паренёк не бросил неосторожно, да даже и без злости совсем, что мы - враги народа.
И тут поднялось! Из купе нашего и соседнего стали ему лепить:
"Мы - враги народа, а почему в колхозе жрать нечего?"
" Ты-то вон сам деревенский, по лицу видно, небось на сверхсрочную останешься, псом цепным, землю пахать не вернёшься?"
"Если мы - враги, что ж вы воронки перекрашиваете! И возили б открыто!"
"Эй, сынок! У меня двое таких, как ты, с войны не вернулись, а я враг, да?"
Ничто подобное уже давно-давно не летало через наши решётки! Кричали мы всё вещи самые простые, слишком зримые, чтоб их опровергнуть.
К растерявшемуся пареньку подошел сержант-сверхсрочник, но не поволок никого в карцер, не стал записывать фамилий, а пробовал помочь своему солдату отбиться. И в этом тоже нам чудились признаки нового времени - хотя какое уж там "новое" время в 1950-м! - нет, признаки тех новых отношений в тюремном мире, которые создавались новыми сроками и новыми политическими лагерями.
Спор наш стал принимать вид истинного состязания аргументов. Мальчики оглядывали нас и уже не решались называть врагами народа никого из этого купе и никого из соседнего. Они пытались выдвигать против нас что-то из газет, из политграмоты - но не разумом, а слухом почувствовали, что фразы звучат фальшиво.
"Смотри, ребята! Смотри в окно! - подали им от нас. - Вон вы до чего Россию довели!"
А за окнами тянулась такая гнилосоломная, покосившаяся, ободранная, нищая страна (рузаевской дорогой, где иностранцы не ездят), что если бы Батый увидел её такой загаженной - он бы её и завоёвывать не стал.
На тихой станции Торбеево по перрону прошел старик в лаптях. Крестьянка старая остановилась против нашего окна со спущенною рамой и через решётку окна и через внутреннюю решётку долго, неподвижно смотрела на нас, тесно сжатых на верхней полке. Она смотрела тем извечным взглядом, каким на "несчастненьких" всегда смотрел наш народ. По щекам её стекали редкие слезы. Так стояла корявая, и так смотрела, будто сын её лежал промеж нас. "Нельзя смотреть, мамаша", - негрубо сказал ей конвоир. Она даже головой не повела. А рядом с ней стояла девочка лет десяти с белыми ленточками в косичках. Та смотрела очень строго, даже скорбно не по летам, широко-широко открыв и не мигая глазёнками. Так смотрела, что, думаю, засняла нас навек. Поезд мягко тронулся - старуха подняла чёрные персты и истово неторопливо перекрестила нас.
А на другой станции какая-то девка в горошковом платье, очень не стеснённая и не пугливая, подошла к нашему окну вплотную и бойко стала спрашивать, по какой мы статье и сроки какие. "Отойди" - зарычал на неё конвойный, ходивший по платформе. "А что' ты мне сделаешь? Я и сама такая! На' вот пачку папирос передай ребятам!" - и достала пачку из сумочки. (Мы-то уж догадались, девка эта отсидевшая. Сколько из них, бродящих как вольные, уже прошли обучение в Архипелаге!) "Отойди! Посажу!" - выскочил из вагона помначкар. Она посмотрела с презрением на его сверхсрочный лоб. "Шел бы ты на..., му...к!" Подбодрила нас: "... на них кладите, ребята!" И удалилась с достоинством.
Вот так мы и ехали, и не думаю, чтобы конвой чувствовал себя конвоем народным. Мы ехали - и всё больше зажигались и в правоте своей, и что вся Россия с нами, и что подходит время кончать, кончать это заведение.
На Куйбышевской пересылке, где мы загорали больше месяца, тоже настигли нас чудеса. Из окон соседней камеры вдруг раздались истеричные, истошные крики блатных (у них и скуление какое-то противно-визгливое): "Помогите! Выручайте! Фашисты бьют! Фашисты!"
Вот где невидаль! - "фашисты" бьют блатных? Раньше всегда было наоборот.
Но скоро камеры пересортировывают, и мы узнаем: еще пока дива нет. Еще только первая ласточка - Павел Боронюк, грудь как жернов, руки - коряги, всегда готовые и к рукопожатию и к удару, сам чёрный, нос орлиный, скорее похож на грузина, чем на украинца. Он - фронтовой офицер, на зенитном пулемёте выдержал поединок с тремя "Мессерами"; представлялся к Герою, отклонён Особым Отделом; посылался в штрафную, вернулся с орденом; сейчас десятка, по новой поре - "детский срок".
Блатных он успел уже раскусить за то время, что ехал из новоград-волынской тюрьмы, и уже дрался с ними. А тут в соседней камере сидел на верхних нарах и мирно играл в шахматы. Вся камера была - Пятьдесят Восьмая, но администрация подкинула двоих блатарей. Небрежно куря Беломор и идя очистить себе законное место на нарах у окна, Фиксатый пошутил: " Ну, так и знал, опять к бандитам посадили!" Наивный Велиев, еще не видавший как следует блатарей, захотел его подбодрить: "Да нет Пятьдесят Восьмая. А ты?" "А я - растратчик, учёный человек!" Согнав двоих, блатари бросили свои мешки на законные места, и пошли вдоль камеры просматривать чужие мешки и придираться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284 285 286 287 288 289 290 291 292 293 294 295 296 297 298 299 300 301 302 303 304 305 306 307 308 309 310 311 312 313 314 315 316 317 318 319 320 321 322 323 324 325 326 327 328 329 330 331 332 333 334 335 336 337 338 339 340 341 342 343 344 345 346 347 348 349 350 351 352 353 354 355 356 357 358 359 360 361 362 363 364 365 366 367 368 369 370 371 372 373 374 375 376 377 378 379 380 381 382 383 384 385 386 387 388 389 390 391 392 393 394 395 396 397 398 399 400 401 402 403 404 405 406 407 408 409 410 411 412 413 414 415 416 417 418 419 420 421 422 423 424 425 426 427 428 429 430 431 432 433 434 435 436 437 438 439 440 441