Человек он яркий, безусловно, но он занимает в моей жизни слишком много места, после меня самого он — следующий. Все мы прикованы к себе, Стивен — второй центр, вокруг которого обращается моя жизнь. Ни к чему это, думаю я, хорошо бы самолет ебнулся, центр должен быть один — я. Тут же я, впрочем, думаю виновато, а имею ли я право иметь эти злые мысли, имею ли я право желать боссу смерти? Но Стивен, думаю я, очутись он по воле судьбы и случая на моем месте, с его сумасшедшим темпераментом, Стивен, пожалуй, думал бы то же самое, сидел бы у окна, ждал своего босса Эдварда и желал бы ему ебнуться в Атлантический океан. Эта мысль меня ободряет.
«Право, право, — думаю я, — кто кому и на что дает право, а? Виноват ли я, что, родившись на давно уже остывших развалинах христианства, в середине этого века, в обезбоженной стране (хорошо ли это или плохо, я не знаю), не имею я ничего, ну ничегошеньки, от христианского кодекса поведения в этом мире, или от любого другого кодекса, и потому вынужден выдумывать свой кодекс сам, сам решать, хорошо, плохо ли я поступаю и думаю. Виноват ли я? И с Дженни — следовало или не следовало мне потворствовать своей неизвестно откуда взявшейся ненависти к ней и за ее спиной так плохо о ней думать, и видеть ее плохой — некрасивой, ленивой, пукающей? Может, нужно было закрыть глаза и не видеть, нарочно не видеть в ней плохого — отказаться видеть плохое, а только видеть ее помощь мне и быть ей только благодарным за все, что она вольно или невольно для меня сделала. Может, я не имел права видеть ее некрасивой, и прыщ под носом не должен был замечать?
Но как? — думаю я. — Я ведь старался ее любить, очень хотел, но независимо от себя самого опять скатился к этому своему безжалостному, замечающему мельчайшие детали, к ужасному моему непрощающему видению, к моим гадким ярким честным мыслям. Вот где секрет, — внезапно думаю я, — я хочу быть честным перед собой, я не могу согласиться на иллюзию, на неправду».
И, желая Стивену свалиться вместе с «Конкордом» в воды Атлантического океана, я тоже максимально честен перед собой, эгоистично честен. Его визиты приносят мне неудобство, физическую усталость, психологические унижения и общее стеснение моей жизни, заставляют меня жить не так, как я должен жить, по моим представлениям, вот я и желаю ему смерти. Разве стыдно желать смерти своему тюремщику, даже если у него есть дети и жена? И тогда, в мои восемнадцать лет, уговаривая параноика Гришу убить санитаров для того, чтобы убежать из больницы, где меня мучили — вкалывали инсулин, загоняли в кому, уродовали мою психику, унижали меня, — я был биологически совершенно прав. Убей мучителя своего!
О землю разбиться с самолетом я боссу не желаю, очень больно будет. Самолет, упавший в океан, выглядит куда безобиднее, гуманнее. В океан лучше… решаю я… Однако вдруг приходит мне в голову, если Стивена не будет, власть захватят наследники, и Нэнси дом непременно продаст. Продаст, точно, она любит жить в «стране», возле лошадей и коров, она и сейчас ворчит на Стивена — дескать, нью-йоркский дом — совершенно ненужная роскошь, я потеряю работу и возможность, будучи бедным, жить время от времени жизнью богатого человека — уникальная в своем роде единственная жизнь и возможность. Нет, думаю я, пусть уж босс прилетает, он хороший парень, а что истеричный, так Бог с ним. Переживем, перетерпим.
Реалист я. Даже в мелочах я ловлю себя время от времени на вульгарнейшем реализме. Так, помню, перешивал я брюки для некоей старой дамы и хотел было обметать на машине швы — как полагается, чтобы не обтрепались. Уже зарядил в машину нитки нужного цвета, как вдруг подумал, а зачем собственно, все равно брюки недолго ей служить будут. Она же старая, края точно не успеют обтрепаться, она раньше умрет. Так и не обметал.
На себя я тоже распространяю мой ужасный реализм. Теперь я никогда не забываю о смерти. Раньше, бывало, с год даже не вспоминаю совсем, живу, как будто мне жить вечно, глубоко поглощенный в проблемы сегодняшнего дня, не оглядываясь, и только иной раз тихо призадумаюсь со страхом или недоумением. И забуду…
Теперь я всякий день мирно и спокойно помню о смерти, помню и считаю. В сущности, мне осталось еще 20–25 лет нормальной активной жизни, до момента, когда тело износится до такой степени, что уже будет причинять больше неудобств, чем удовольствий. В эти 20–25 лет я должен втиснуть всего себя — свои размышления, книги, действия, свою сексуальную жизнь — выебать именно тех женщин, которых я мечтаю выебать, если я желаю (вдруг) убивать мужчин и женщин, я тоже должен поторопиться. Если я хочу иметь детей — то мне следует завести их в середине этого периода, если вдруг у меня очень высокие мечты основать партию, или государство, или религию, то все должно быть закончено к 2001–2005 годам после Рождества Христова, господа. Все должно быть закончено. Я мертвец — посередине отпуска. Vacation истекает, господа, скоро опять в хаос.
Скорей, скорей, пока есть время, — раздуть какой-нибудь бред и пожар, не важно какой, но успеть — советую я и тебе, читатель. До встречи с хаосом, до возвращения с солнечных каникул в ничто.
Через пару дней я застал себя сидящим там же у окна в кухне, починяющим Стивену шубу. Он меня об этом не просил, он просто свалил свою, уже ненужную, шубу, зима-то ведь прошла, на сундук в прихожей, и там-то я и увидел, что карман полностью разорван и подкладка тоже разошлась по швам, а шуба почти совсем новая. Я мог отдать шубу в магазин к Каплану в починку, или вообще не касаться ее, повесить в шкаф, но я сидел и зашивал ему шубу, старательно зашивал. Я не умиляюсь своему собственному благородству, меня просто удивляют эти разные течения во мне самом — то смерти Стивену желаю, то шубу ему, как мама, чиню. Наверное, так нужно. А может быть, я способен зашить ему шубу, набросить на него шубу починенную и выпроводить его на смерть? Может, это у меня просто любовь к порядку так проявляется.
Выпроводить, выпроводить. Стивен этого заслуживал. Он все-таки был дико грубый. Прямо с порога иногда. Вчера он приехал и, едва войдя, дверь за собой не успел закрыть, объявил, что он уходит out. На что его слуга спросил растерянно-иронически: «Немедленно?»
Он сказал: «Через пятнадцать минут. Могу я отдохнуть в собственном доме? Do you mind?» — и зло посмотрел на слугу своего.
Я нет. Я не возражал. «Отдыхай, усталый босс — психопат и баба», — подумал. Я не ожидал, что он взорвется и будет орать на меня, — после визита Ефименкова мои акции стояли высоко и прочно, но я все же свалил в свой любимый бейсмент, где тихо, тепло и спокойно, и уж никто не пойдет туда, разве что за вином, и сел в бельевой комнате в угол на кучу грязного белья. В бейсменте, в бельевой комнате, хорошо отсыпаться после побега из тюрьмы по гнилой и промозглой погоде, после нескольких недель в холоде и сырости хорошо спать в бельевой комнате, накрывши голову только что выстиранными простынями, забыв об остальном мире, позабыв на мгновение и подвиги, и славу, все позабыв, только легкая духота, и нечеловеческая усталость…
Стивен, думаю я отвлеченно, Нэнси… Иногда, в минуты, когда я перестаю смотреть на сегодняшнюю мою жизнь, как на неизбежный этап моей судьбы, без которого будущего просто не случится, я растерянно думаю — зачем я слуга, как я тут оказался?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87
«Право, право, — думаю я, — кто кому и на что дает право, а? Виноват ли я, что, родившись на давно уже остывших развалинах христианства, в середине этого века, в обезбоженной стране (хорошо ли это или плохо, я не знаю), не имею я ничего, ну ничегошеньки, от христианского кодекса поведения в этом мире, или от любого другого кодекса, и потому вынужден выдумывать свой кодекс сам, сам решать, хорошо, плохо ли я поступаю и думаю. Виноват ли я? И с Дженни — следовало или не следовало мне потворствовать своей неизвестно откуда взявшейся ненависти к ней и за ее спиной так плохо о ней думать, и видеть ее плохой — некрасивой, ленивой, пукающей? Может, нужно было закрыть глаза и не видеть, нарочно не видеть в ней плохого — отказаться видеть плохое, а только видеть ее помощь мне и быть ей только благодарным за все, что она вольно или невольно для меня сделала. Может, я не имел права видеть ее некрасивой, и прыщ под носом не должен был замечать?
Но как? — думаю я. — Я ведь старался ее любить, очень хотел, но независимо от себя самого опять скатился к этому своему безжалостному, замечающему мельчайшие детали, к ужасному моему непрощающему видению, к моим гадким ярким честным мыслям. Вот где секрет, — внезапно думаю я, — я хочу быть честным перед собой, я не могу согласиться на иллюзию, на неправду».
И, желая Стивену свалиться вместе с «Конкордом» в воды Атлантического океана, я тоже максимально честен перед собой, эгоистично честен. Его визиты приносят мне неудобство, физическую усталость, психологические унижения и общее стеснение моей жизни, заставляют меня жить не так, как я должен жить, по моим представлениям, вот я и желаю ему смерти. Разве стыдно желать смерти своему тюремщику, даже если у него есть дети и жена? И тогда, в мои восемнадцать лет, уговаривая параноика Гришу убить санитаров для того, чтобы убежать из больницы, где меня мучили — вкалывали инсулин, загоняли в кому, уродовали мою психику, унижали меня, — я был биологически совершенно прав. Убей мучителя своего!
О землю разбиться с самолетом я боссу не желаю, очень больно будет. Самолет, упавший в океан, выглядит куда безобиднее, гуманнее. В океан лучше… решаю я… Однако вдруг приходит мне в голову, если Стивена не будет, власть захватят наследники, и Нэнси дом непременно продаст. Продаст, точно, она любит жить в «стране», возле лошадей и коров, она и сейчас ворчит на Стивена — дескать, нью-йоркский дом — совершенно ненужная роскошь, я потеряю работу и возможность, будучи бедным, жить время от времени жизнью богатого человека — уникальная в своем роде единственная жизнь и возможность. Нет, думаю я, пусть уж босс прилетает, он хороший парень, а что истеричный, так Бог с ним. Переживем, перетерпим.
Реалист я. Даже в мелочах я ловлю себя время от времени на вульгарнейшем реализме. Так, помню, перешивал я брюки для некоей старой дамы и хотел было обметать на машине швы — как полагается, чтобы не обтрепались. Уже зарядил в машину нитки нужного цвета, как вдруг подумал, а зачем собственно, все равно брюки недолго ей служить будут. Она же старая, края точно не успеют обтрепаться, она раньше умрет. Так и не обметал.
На себя я тоже распространяю мой ужасный реализм. Теперь я никогда не забываю о смерти. Раньше, бывало, с год даже не вспоминаю совсем, живу, как будто мне жить вечно, глубоко поглощенный в проблемы сегодняшнего дня, не оглядываясь, и только иной раз тихо призадумаюсь со страхом или недоумением. И забуду…
Теперь я всякий день мирно и спокойно помню о смерти, помню и считаю. В сущности, мне осталось еще 20–25 лет нормальной активной жизни, до момента, когда тело износится до такой степени, что уже будет причинять больше неудобств, чем удовольствий. В эти 20–25 лет я должен втиснуть всего себя — свои размышления, книги, действия, свою сексуальную жизнь — выебать именно тех женщин, которых я мечтаю выебать, если я желаю (вдруг) убивать мужчин и женщин, я тоже должен поторопиться. Если я хочу иметь детей — то мне следует завести их в середине этого периода, если вдруг у меня очень высокие мечты основать партию, или государство, или религию, то все должно быть закончено к 2001–2005 годам после Рождества Христова, господа. Все должно быть закончено. Я мертвец — посередине отпуска. Vacation истекает, господа, скоро опять в хаос.
Скорей, скорей, пока есть время, — раздуть какой-нибудь бред и пожар, не важно какой, но успеть — советую я и тебе, читатель. До встречи с хаосом, до возвращения с солнечных каникул в ничто.
Через пару дней я застал себя сидящим там же у окна в кухне, починяющим Стивену шубу. Он меня об этом не просил, он просто свалил свою, уже ненужную, шубу, зима-то ведь прошла, на сундук в прихожей, и там-то я и увидел, что карман полностью разорван и подкладка тоже разошлась по швам, а шуба почти совсем новая. Я мог отдать шубу в магазин к Каплану в починку, или вообще не касаться ее, повесить в шкаф, но я сидел и зашивал ему шубу, старательно зашивал. Я не умиляюсь своему собственному благородству, меня просто удивляют эти разные течения во мне самом — то смерти Стивену желаю, то шубу ему, как мама, чиню. Наверное, так нужно. А может быть, я способен зашить ему шубу, набросить на него шубу починенную и выпроводить его на смерть? Может, это у меня просто любовь к порядку так проявляется.
Выпроводить, выпроводить. Стивен этого заслуживал. Он все-таки был дико грубый. Прямо с порога иногда. Вчера он приехал и, едва войдя, дверь за собой не успел закрыть, объявил, что он уходит out. На что его слуга спросил растерянно-иронически: «Немедленно?»
Он сказал: «Через пятнадцать минут. Могу я отдохнуть в собственном доме? Do you mind?» — и зло посмотрел на слугу своего.
Я нет. Я не возражал. «Отдыхай, усталый босс — психопат и баба», — подумал. Я не ожидал, что он взорвется и будет орать на меня, — после визита Ефименкова мои акции стояли высоко и прочно, но я все же свалил в свой любимый бейсмент, где тихо, тепло и спокойно, и уж никто не пойдет туда, разве что за вином, и сел в бельевой комнате в угол на кучу грязного белья. В бейсменте, в бельевой комнате, хорошо отсыпаться после побега из тюрьмы по гнилой и промозглой погоде, после нескольких недель в холоде и сырости хорошо спать в бельевой комнате, накрывши голову только что выстиранными простынями, забыв об остальном мире, позабыв на мгновение и подвиги, и славу, все позабыв, только легкая духота, и нечеловеческая усталость…
Стивен, думаю я отвлеченно, Нэнси… Иногда, в минуты, когда я перестаю смотреть на сегодняшнюю мою жизнь, как на неизбежный этап моей судьбы, без которого будущего просто не случится, я растерянно думаю — зачем я слуга, как я тут оказался?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87