https://www.dushevoi.ru/products/uglovye_vanny/s-gidromassazhem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«БУТЮР» – мол, мы бутырские, тюремные, нас не сопрешь, себе дороже. Э, не это, повторяю, главное.
Цензурный комитет был на Ильинке. Там поразительное заключение сделал старший цензор в ответ на предложенье младшего.
Сочинение Свенцицкого, заметил младший цензор, кандидат университета с молодой бородкой, это сочинение – сплошной, признаться, плагиат из Евангелия. И ежели мы запрещаем Свенцицкого, то, вероятно, следует изъять из продажи Евангелие.
Так-то оно так, задумчиво отозвался старший цензор, вероятно, страдающий почечными коликами, так-то оно так, однако изымать Евангелие не следует. Это излишне, потому что к нему привыкли.
Вникните: при-вык-ли! А?
* * *
Привычка эта не привилась Алеше Карамазову.
После разговора с братом Иваном заснул Алеша, да и переместился в Кану. Не в Канны, где киношку крутят, а в Кану Галилейскую, что в семи верстах от Назарета. Ландшафт приятный… Воспоминанья тоже, ибо здесь Христос простую воду претворил в вино… Алеша, может, спал бы да и спал, но сон нарушил нетерпеливый Достоевский. И стал рассказывать: что-то вдруг наполнило Алешу, простер он руки, вскрикнул и проснулся. И «вдруг», и «простертые руки» у Достоевского без счета. Куда как умилительны и эти «что-то». Посредственность мудрила б так и эдак, а мудрец просто-запросто напишет «что-то» и тем дозволит душе читателя трудиться. Не хочешь, обратись к литературоведам, им все до дна известно.
А мне известно только то, как жизнь вдруг вмешивается в литературу, и ты не успеваешь руки простирать, поскольку жизнь обута в сапоги с подковками. И норовит и в ребра, и по морде, а также в бога душу мать.
С оледенелого затона нас поднимали сапогами и прикладами. Одеревенелому, окостенелому боль не то чтоб вовсе не чувствительна, она тупая и точно бы издалека. Пошли неловко, словно на карачках, к нашинским, телячьим. В тепле запахло говнецом. А паровоз летел от зоны и до зоны. Там остановки, чтоб раскассировать бунтовщиков. На воротах не виснет брань, висит кумач: «Все дороги ведут к коммунизму».
Как было на дороге не слышать шум дрезины? Таких в России не водилось. Теперь их делали в Калуге, в четыре года выполняя пятилетку. Тип «Уа», скорость, черт дери, полсотни в час, а передача-то карданная. И это для того, чтобы она, которая «Уа», считалась тов. Дидоренко ровней авто. В Чернигове он ездил на пролетке; пролетка дребезжала. Дрезина же стучала ровно, рождая ровный гул, но этот гул был для меня той мягкой тяжестью, которая давила грудь. Не сразу все я свел к каюте речного тральщика, а уж потом и к обстоятельствам своей житухи.
Служили два товарища на тральщике 430-м. Ходили вверх по Северной Двине, ходили вниз и ждали, потенциальные герои, когда отправят нас на крейсер «Мурманск». С Володькой Шиловым мы занимали тесную каютку. Однажды я проснулся, задыхаясь: давила грудь мне тяжесть не чугунная, как корабельная баластина, а зыбкая, живая. То была крыса. Крыса трюмная, громоздко-наглая. И проняло меня морозцем. Не укрепительным архангельским, а таким, какой нас костенил на мерзлом водоеме лагеря: подлючим и сырым. Во мне осталось навсегда слитное присутствие и крысы, давящей грудь, мешающей дышать, и вымерзающих пустот под ложечкой. Присутствие такое до времени таилось, будто бы молчащий ген, да вдруг и возникало. Там, в Вятлаге, вместе с гулом и постуком дрезины тов. Дидоренко. К шесту – высокому, с перекладинами – был прикреплен товарищ Сталин. Полкаш, сходя с дрезины, неизменно козырял портрету. Генералиссимус, изображенный в рост каким-то зэком из КВЧ, в шинели был, в фуражке, тяжело расшитой золотом.
* * *
Сказал он мягко, сказал заботливо: «Похолодало. Дай-ка приодену». И подал дочке шинель генералиссимуса. А рыжину ее густых волос прикрыл фуражкой, тяжело расшитой золотом. И отпустил домой, в Москву.
Его кремлевская жилплощадь теперь захламлена. В кладовке – нейлоновый рулон в три с половиной килограмма весом, квадратных метров – восемнадцать. То главный флаг Страны. Под этим флагом жили все. Жил и стихотворец. В уныньи быта и в ужасе от бытия поэт однажды схоронился в культурно-воспитательную часть, а сокращенно: КВЧ. Собрат из вятских зон нарисовал генералиссимуса. А Мандельштам… «Он все мне чудится в шинели, в картузе, / На чудной площади с счастливыми глазами».
Поэт, он меньше, чем поэт, когда одически напишет о вожде. И больше, чем поэт, когда, воспев «его огромный путь через тайгу», сам гибнет в пересылке, как на этапах нашего пути.
Но это не к тому, чтоб размышлять на тему: поэт и диктатура. И предложить иную, чем принятая, версию изничтоженья тезки нашего вождя. А впрочем, застолблю, хотя, не сомневаюсь, быстренько сопрут и выдадут разгадкой очередной из тайн истории. Все дело, видите ли, в картузе. Добро бы Мандельштам надел картуз на Кагановича. Ей-ей, пришелся б впору: картузы шьют картузники, едва ль не все они из малого народца. А он, поэт, умышленно, чтоб оскорбить вождя, картуз-то на него надел, а надо было бы надеть фуражку плоскую, большую… Или вот эту, которая надета на дочь Светлану. Она уж поднялась на ту площадку, где квартира, и молвила внезапно полстроки из оды Мандельштама: «Вдруг узнаешь отца / И задыхаешься…».
Там, на даче, он глуховато-грозно приказал, чтоб дочь немедля разошлась бы с мужем, «пролазой» и «жиденком». Сказал, чтобы писать ему, как прежде, она не смела. Достал из сейфа «перехват», осуществленный Берией, потряс и машисто забросил обратно в сейф. Чужие руки прикасались к линованным страничкам, а там, как говорится, от сердца к сердцу. Глаза бесстыжего Лаврентия, наверное, маслились. Как в те минуты, когда на полуночном кутеже вполголоса и по-грузински он рассказывал отцу похабнейшие анекдоты, а все вождята ежились, не понимая, о чем же речь.
Она так бурно вспыхнула, что больно стало корням волос. Но смолчала. Ее покорность принял он с оттенком жалости. И тотчас подавил свое душевное движение брезгливой грубостью, как будто набранною жирным шрифтом: у евреев изощренный фаллос, но пусть пархатый Гришка взаимодействует с какой-нибудь жидовкой, в Москве их много… Светлане было гадко, но было невдогад – отцу аукнулось стоянье под окном – там, в Монастырском, на Енисее, где жид Свердлов, давно издохший, имел актрису Веру Д. И невдомек Светлане было, что подавленная сексуальность – залог серьезного разбега партстроительства. Она всем существом была подавлена. Генералиссимус задумчиво прошелся по ковру, вдруг хмурые морщинки побежали ласково, сказал заботливо: «Похолодало. Дай-ка приодену».
И «приодел». Рассеянность, отсутствие одежды гражданского покроя, нежелание обслугу беспокоить иль тайная усмешка над фазаньей пестротой, утехой скалозубов? Светлану приобнял неловко, сухорукий, сказал, ощерив плохие зубы и поднимая указательный: «Не хнычь. Так надо». И отпустил домой, в кремлевскую квартиру. Он рад был, что она уехала. Одинокий вепрь, он даже круглым одиночеством не тяготился. Да ведь и то сказать, неможно одиноким быть, когда ты неотрывно думаешь о людях.
Так надо? Категорический императив, изобретенный идеалистом Кантом. Все идеалисты в лучшем случае прекраснодушнейшие недоумки. Так надо – скорей всего аперитив для возбужденья аппетита. Вы спросите: на что? Он не ответит вам из скромности. Все остальные нагородят с три короба, один Калинин однажды указал его краеугольную черту.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151
 riho 

 напольная плитка керамин