После гражданской, а воевал Алексей Александрович и на Северах, и в Крыму, подался он в Москву, москвич был, зажил в Подколокольном переулке, в местности некогда достославного Хитрова рынка. Тут-то мы и беседовали. Само собою, не без 0,5. И происходило вышеуказанное уже после кончины тов. Сталина и упразднения тов. Берия. Позднее лето стояло прочно и ясно. Кто-то играл на аккордеоне; понятное дело, изъятом у фашистов и доживавшем свой музыкальный век на московских задворках, не имевших «шарма», как, скажем, арбатские, а имевших словно бы тлеющий запах жулья, пропойц, шулеров, марух, отставных бандерш и стукачей сыскной полиции, выведенных за штат.
Круглая голова бывшего председателя судового комитета обросла седым ежиком; круглое твердо-бурое лицо имело две-три грубо-мужицкие морщины и никаких паутинных сеточек.
Я разыскал его, так сказать, «по делу Бурцева». А когда увидел, сразу и подумал о Володе Шилове, покойном друге дней моих суровых. Такой же нос чижиком и белесые брови вразлет. Стоим на пирсе в Балаклаве. Там совершенно секретно от ясельных младенцев швартуются подводные лодки. И вместе с ними всплывает в памяти Володино присловье, вмещавшее едва ли не весь спектр офицерской службы: «А… им в горло, чтоб голова не качалась!» Похож, похож был Володя Шилов на Алексея Дорогова. Однако последний пламенел идеями социализма на много градусов выше, нежели первый.
Дорогов, посадивший Бурцева в Петропавловку, и других туда же доставил. Вчерашний ненавистник дисциплины корабельной теперь боролся за дисциплину городскую. По его мнению, все вопиющие нарушения происходили не оттого, что стихия гуляла, а потому, что все и вся исподтишка учиняла контрреволюция.
Вот ты говоришь, говорил Дорогов, хотя я ничего не говорил. (Между прочим, весьма распространенный способ собеседования, не уступающий сократическому.) Вот ты говоришь, говорил он и продолжал костить «Аврору», легендарный крейсер. Слава и символ, ежели по справедливости, должны принадлежать минному заградителю «Амур». Ты возьми, объяснял Дорогов, погром винных подвалов. В Зимнем. Это кто?! «Аврора»! – вот кто. Орали: «Допьем романовские остатки!» А мы?! А наши-то с «Амура» – ни капли. Наши – сознательность. Мы у этих, с «Авроры», бутылки отнимали и бутылки об бутылки били, так что ручьи ручьились. Погуще, посильнее, чем на Фурштадтской, из магазина Черепенникова – красные и зеленые, ликер, понимаешь ли, а тут прямо радуга, да и только. А ты говоришь: «Аврора», «Аврора»… Вконец расстроенный всемирной известностью крейсера, Дорогов по какой-то филиации, известной только ему, обрушился на Фурцеву, тогдашнего министра культуры: «Губы красит, а еще коммунистка». Моя робкая попытка защитить – мол, губная помада не помеха убеждениям – не имела успеха. Он стал рассуждать, как троцкист, о разложении кадров. А мне хотелось взять ближе к моим сюжетам.
Дорогов брал, оказывается, и Пуришкевича. Пояснять надо? См. сноску. Брали его в гостинице «Астория», тогда офицерской. Он там скрывался. Голомозый, на башке шишка. Матерился страшно. Дорогов повез его на извозчике (!) в крепость. Чем она ближе была, тем больше мрачнел голомозый. Вдруг и говорит: «Слушай, матрос. Вот тебе деньги, передай моей женщине, она сестрой милосердия в таком-то лазарете». Я об этом даже и прапорщику Благонравову не сказал. Улучил часок, отвез. Красавица! И никакой тебе помады. Хотел отобрать расписку – не посмел.
А прапорщика Благонравова, интеллигента, поставили начальником комиссии по борьбе за революционный порядок в Петрограде. Отличный был товарищ, вежливый, решительный. Он потом в ГПУ важный пост занимал, с Артузовым – знаешь? – дружил. Ну, и что же думаешь? А чего ж надумаешь, Колька Ежов расстрелял. Он когда в Социалистической академии учился, бывало, налижется и в комендантской, я комендантом служил, так он у меня и дрых. Мозгляк, соплей перешибешь, щуплый, на одной щеке крест-накрест шрамы, физия какая-то треугольная, и чего это в нем товарищ Сталин обнаружил?.. Обознался, да быстро понял, в расход пустил.
Наконец занялись Бурцевым. Очень он Дорогову не нравился. Сука кусачая! Чего он только товарищу Ленину не шил. А везли-то мы его, я тебе говорил, по-царски. Да чуть было не прикончили, это уж на Троицком мосту было. Стрельба поднялась и ружейная, и орудийная. Ты говоришь – «Аврора», «Аврора»… Вот тебе и «Аврора» – трехдюймовочки от стен Петропавловки – через реку – по Зимнему. И в этих трехдюймовочках – ни капли компрессорного масла. Понимаешь? А? А то надо понимать, что Революция побеждает и без масла. Компрессорного… Так вот, видишь как, на мосту, до Петропавловки рукой подать, а нас пулеметная очередь чуть не срезала. То ли наши, то ли не наши, а как влупили… Ночь была мягкая, темная, будто ветошью обложили, луны не было. Какие-то вспышки, крики, кто-то из моих ребят и говорит: оплоту контрреволюции каюк. А этот твой Бурцев голосочек, видишь ли, подает: да, гибнет Россия, дети ваши дорого расплатятся… Пулемет по мосту шпарит, прожектор щупает, однако товарищи-то мои правильную реакцию на этого Бурцева: а чего, мол, с им возиться; головой вниз с моста, и концы в воду. Не, я команду даю: ложись! – все ничком, его положили, за руки, за ноги держим… Ну, дальше не буду. Скромность большевиков украшает, а эта Фурцева губы мажет… Мы твоего Бурцева – смотри-ка на одну букву разница: Фур и Бур…, невзирая на пулеметный огонь, в крепость, в тюрьму доставили. А чего он там дальше, это бы Павлова найти, он, может, знает. А может, и не найдешь, кокнули, в Могилевскую губернию отправили.
Спрашиваю: значит, мой Бурцев – первый зек Новой Эры?
Отвечает: вот-вот, а ты говоришь «Аврора».
И рассмеялся, славно так рассмеялся. Что-то вдруг простодушное высветилось на круглом твердо-буром лице.
* * *
В тюрьме Трубецкого бастиона первого зека Новой Эры следовало вместе с тем считать и ветераном. В.Л. сидел в крепости и при Александре Третьем, Миротворце, и при Николае Втором, Кровавом, он же впоследствии Государь-Мученик. Солдат-стражник Бурцева вспомнил, горестно подивился: вот тебе и революция – «Они и вас арестовали».
Пушки-то били рядом, ну, совсем рядом, чуть ли не в тюремном дворике. Там деревца были, памятные В.Л. Нет, не деревца – тридцать лет минуло– деревья, кронами повыше крыши бастиона. А пушки, трехдюймовочки, как и говорил мне Дорогов, стояли на невском берегу, в нескольких шагах от крепостной стены, на которой спустя десятилетия 7 ноября возникала надпись, буквы белые саженные: «Слава КПСС». Потом пушки утихли, слышалась пальба ружейная и пулеметная, как недавно на Троицком мосту, над Невой, хотя и невидимой, но принимаемой чувством, таким же тяжелым и черным, как сама река, готовая принять и заглотнуть тщедушного человечка, похожего на козелка-перестарочка. Затишье не было долгим, но казалось-то бесконечным, потому что первый зек Новой Эры страстно хотел убедиться в поражении Пломбированного.
И вот в тюремном коридоре послышался шум, топот, стук прикладов, лязг засовов, хлопанье дверей… Солдат-стражник неурочно принес Бурцеву кружку кипятку – и от себя, впридачу, кусок сахара. Принес, объяснил давешнее движение, шум, топот: министров Временного правительства переместили из Зимнего в Петропавловку.
Там он и встретил Рождество.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151