И оттого случилось то, что и должно было случиться. Увидел я портовые плавсредства, прожектора, юпитеры. И враз смутился духом: снимали фильм.
Кому теперь уж невдомек, что жизнь-то не театр, а кино. Киношники, однако, не показали мне Везувий. А он ведь не дымил. И тем оповещал, что на дворе тысячелетий нет. Я благодарен: вулкан не отказался подтвердить все то, что я посильно декларировал в прихожей моего романа.
Финал здесь не открытый, как нынче повелось. Финал закрытый, как было встарь. Картину о путешествии св. Павла прекратили съемкой. Наверное, по недостаче средств. Св. Лука на Капри не попал. И не наведался к писателям, потолковать об уроженце Кариота.
Нимба нет, но тромб в наличии – отсюда лад баллад. Недолго вам хихикать. Еще минута, и я переменюсь на вилле у вдовы.
* * *
На пристани Марина гранде Андреев взял линейку с осликом.
Кремнистые дороги, петляя и блестя, вытягивали море из разрывов скал. Кипарисы шли, как факельщики бюро похоронных процессий. Все это – от меня. А Леонид Андреев всего-то-навсего решил, что Капри пахнет Алуштой. В Алушту он не заглядывал, на Капри был впервые. Он сближал неблизкое. Привычка утомительная, однако и не вредная.
Андреев был хорош собою, как только может быть хорош собою декадент. Ему необходимы матовая бледность, холеная бородка и долгая волна волос. Прибавим темно-синий рытый бархат свободной блузы.
Ему понравилась вилла вдовы художника. Не интерьерами. Они не имели художественной ценности, хотя в Италии все имеет художественную ценность. Андрееву приглянулась большая зала. Он назначил ее своим кабинетом. Привлекал и аспидный камин размером с топку парохода. Писатель наш, как Собакевич, любил все циклопическое. И то надо признать, что бархатная блуза как будто бы перетекала в толстый, как фуфайка, и такой же мягкий слой каминной сажи.
А на дворе грузнел от влажности февраль. Водосточные трубы маялись насморком. Ненастье не огорчило Андреева. Сюжет был продуман дома. На Капри он его решит в один присест.
– Хочу писать об Иуде, – сказал он Горькому. В черных глазах зажглись, словно от спички, желтые огоньки. – Читал стихотворенье о нем, очень умное. Чье – забыл.
У Горького был крепкий, крупный, выскобленный подбородок. Как у вахмистра. Горький тер подбородок тылом ладони. Приходило на ум: солдат шилом бреется.
– Знаю, это стихи Рославлева, – сказал Горький. – Не ахти умные, Леня. А примечательно то, что Искариот нынче претендует на знамение времени. Предал Бога, а Бога-то предать не пустячок. И глупо думать, что он польстился на тридцать сребреников… Ты бы, Леонид, прочел… – Горький твердым пальцем больно тыкал настольные книги. То были: «Иуда и Христос» Векселя; рассказ Тода Гедбера; «Искариот», драма в стихах Голованова.
Андреев отстраненно повел плечом.
– Не стану, брат. Запутают, с толку собьют. – Замкнул решительно – Не надо, не надо. Лучше уж я тебя послушаю…
Горький – читатель неустанный, жадный, памятливый – назвал некоего Раймарса, век восемнадцатый, писал о Христе без пиетета: еврей из Назарета – политик, стремившийся освободить народ свой от римского владычества. Так иль не так, а надо нам признать: догматический Христос– не предмет биографии; биографический – не слишком уж подходит для изложения догматов.
Окающий лектор пропускал сквозь усы тугой табачный дым. Андреев подумал: зубы Алексея скоро пожелтеют. Не желая быть послушником, встрял со своими соображениями о Евангелиях: Матфей говорит, что Иуда повесился, а все другие евангелисты ни гу-гу, да вот никто этого не замечает и на сию тему не разномыслит…
Да, один Матфей, согласился Горький. И ведь он-то и есть самый достоверный свидетель. Очевидец. Назаретянина видел и слушал на расстоянии локтя. В одно время в Капернауме жительствовал. Не захолустье, нет. Торговля, легионеры, таможня. Матфей служил мытарем. Зачем, спрашивается, Христу сборщик налогов? А он, видишь ты, чиновника-то и призвал к апостольскому служению… Свидетельство об Иуде важное. В сознании обыденном: иудеи кто? Не христов народ, а иудин. Происхождение Христа долго в забвении пребывало, Лютер напомнил: еврей. Да? Ну, а евангелисты тоже евреи, а вот о покаянии-то, о раскаянии Иуды – воды в рот набрали.
Возвращались молча, каждый в своих мыслях. Андреев колотил тростью по стволам кипарисов. Он не желал подвергаться воздействию чужих мыслей. Тем больше не желал, чем больше не умел их опровергнуть. Ну и пусть, ну и пусть, у него своя идея.
И утвердился в тяжелом кресле черного дерева. И попросил зажечь огромный сажистый камин. Огонь взялся рьяно, гулко. Это было приятно. Неприятной была возня со стальными перьями. Черт дери, они, как обычно, цепляли бумагу и этим, сбивая ритм и скорость записи, унижали автора; округлые полупечатные буквы, толкаясь боками и плечами, выстраивались в слово, как недотепы-новобранцы. Перья он менял безжалостно, но рассказ, и вправду, написал в один присест, который длился три недели.
* * *
Господь, напоминаю, не жаловал психологическую прозу, и потому евангелисты не вдавались в психологию Иуды. Всем нам втемяшились сребреники, тридцать счетом, цена раба. Да полноте! Казначей, распорядитель всех артельных средств, не замарал бы рук такой ничтожной взяткой. Ее отверг и Леонид Андреев. Предварив эпоху войн и пролетарских революций, он уроженца Кариота вообразил народным мстителем, готовым грянуть всем еврейством на оккупантов-римлян. Сын Симона все пылкие надежды возложил на плотника из Назарета, а на себя взял роль сподвижника. Харизма у Христа была. Ему внимали простолюдины и не только. К нему сбегались из дальних деревень и городков. Он был известен в Иерусалиме. А главное, он доказал свою способность сотворить и чудо. А ожиданье чуда– двигатель восстаний, революций. Что говорить, харизма у Христа была. Но не был он воителем-вождем. Иуда, понимая это, страдал и унывал, потом решился на поступок, которым проклял сам себя до окончания веков.
На Тайной вечере Христос тихонько говорит: что ты задумал, делай скорее. Как это понимать? А так: Христу известны намерения Иуды; Христос от смерти не бежит; душа Его готова, хотелось бы, однако, и укоротить, и укротить предсмертный трепет плоти, ее томленье, то есть эту смерть попрать бесстрашьем перед нею.
Распятый был распят. Народ, однако, не взъярился, чтоб с громом опрокинуть Рим. Что ж было делать Иуде Симоновичу? Надел петлю, повис, стал длинным. Враскачку тень его легла на земли и на воды. Послышались и клекот коршунов, и вой гиен.
* * *
Ах, Леонид Андреев, ему платили девятьсот за лист печатный. Внемлите: золотом. Завидно? Нисколько. Завидуешь тому, что достижимо хоть во сне. Ладно. А как с идеей? Недалеко за ней ходил наш бледнолицый в черной блузе. Недолго белое чело удерживало вертикальную морщину трудных дум. К его услугам оказалась энциклопедия Брокгауза-Ефрона. Он поменял акценты, взял шаг революцьонный, и рассказ испечен.
Горький, сидя у огромного камина, покашливал в кулак и чуть ли не в рукав курил, как курит часовой, зевающий на скучном карауле. Его брала досада – зачем не настоял, чтоб Леонид прочел московского собрата. Нет, не прочел, бойчился, словно воробей в весенней луже: моя идея… Курил, покашливал, поглаживал собаку с большой кудлатой доброй головой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151
Кому теперь уж невдомек, что жизнь-то не театр, а кино. Киношники, однако, не показали мне Везувий. А он ведь не дымил. И тем оповещал, что на дворе тысячелетий нет. Я благодарен: вулкан не отказался подтвердить все то, что я посильно декларировал в прихожей моего романа.
Финал здесь не открытый, как нынче повелось. Финал закрытый, как было встарь. Картину о путешествии св. Павла прекратили съемкой. Наверное, по недостаче средств. Св. Лука на Капри не попал. И не наведался к писателям, потолковать об уроженце Кариота.
Нимба нет, но тромб в наличии – отсюда лад баллад. Недолго вам хихикать. Еще минута, и я переменюсь на вилле у вдовы.
* * *
На пристани Марина гранде Андреев взял линейку с осликом.
Кремнистые дороги, петляя и блестя, вытягивали море из разрывов скал. Кипарисы шли, как факельщики бюро похоронных процессий. Все это – от меня. А Леонид Андреев всего-то-навсего решил, что Капри пахнет Алуштой. В Алушту он не заглядывал, на Капри был впервые. Он сближал неблизкое. Привычка утомительная, однако и не вредная.
Андреев был хорош собою, как только может быть хорош собою декадент. Ему необходимы матовая бледность, холеная бородка и долгая волна волос. Прибавим темно-синий рытый бархат свободной блузы.
Ему понравилась вилла вдовы художника. Не интерьерами. Они не имели художественной ценности, хотя в Италии все имеет художественную ценность. Андрееву приглянулась большая зала. Он назначил ее своим кабинетом. Привлекал и аспидный камин размером с топку парохода. Писатель наш, как Собакевич, любил все циклопическое. И то надо признать, что бархатная блуза как будто бы перетекала в толстый, как фуфайка, и такой же мягкий слой каминной сажи.
А на дворе грузнел от влажности февраль. Водосточные трубы маялись насморком. Ненастье не огорчило Андреева. Сюжет был продуман дома. На Капри он его решит в один присест.
– Хочу писать об Иуде, – сказал он Горькому. В черных глазах зажглись, словно от спички, желтые огоньки. – Читал стихотворенье о нем, очень умное. Чье – забыл.
У Горького был крепкий, крупный, выскобленный подбородок. Как у вахмистра. Горький тер подбородок тылом ладони. Приходило на ум: солдат шилом бреется.
– Знаю, это стихи Рославлева, – сказал Горький. – Не ахти умные, Леня. А примечательно то, что Искариот нынче претендует на знамение времени. Предал Бога, а Бога-то предать не пустячок. И глупо думать, что он польстился на тридцать сребреников… Ты бы, Леонид, прочел… – Горький твердым пальцем больно тыкал настольные книги. То были: «Иуда и Христос» Векселя; рассказ Тода Гедбера; «Искариот», драма в стихах Голованова.
Андреев отстраненно повел плечом.
– Не стану, брат. Запутают, с толку собьют. – Замкнул решительно – Не надо, не надо. Лучше уж я тебя послушаю…
Горький – читатель неустанный, жадный, памятливый – назвал некоего Раймарса, век восемнадцатый, писал о Христе без пиетета: еврей из Назарета – политик, стремившийся освободить народ свой от римского владычества. Так иль не так, а надо нам признать: догматический Христос– не предмет биографии; биографический – не слишком уж подходит для изложения догматов.
Окающий лектор пропускал сквозь усы тугой табачный дым. Андреев подумал: зубы Алексея скоро пожелтеют. Не желая быть послушником, встрял со своими соображениями о Евангелиях: Матфей говорит, что Иуда повесился, а все другие евангелисты ни гу-гу, да вот никто этого не замечает и на сию тему не разномыслит…
Да, один Матфей, согласился Горький. И ведь он-то и есть самый достоверный свидетель. Очевидец. Назаретянина видел и слушал на расстоянии локтя. В одно время в Капернауме жительствовал. Не захолустье, нет. Торговля, легионеры, таможня. Матфей служил мытарем. Зачем, спрашивается, Христу сборщик налогов? А он, видишь ты, чиновника-то и призвал к апостольскому служению… Свидетельство об Иуде важное. В сознании обыденном: иудеи кто? Не христов народ, а иудин. Происхождение Христа долго в забвении пребывало, Лютер напомнил: еврей. Да? Ну, а евангелисты тоже евреи, а вот о покаянии-то, о раскаянии Иуды – воды в рот набрали.
Возвращались молча, каждый в своих мыслях. Андреев колотил тростью по стволам кипарисов. Он не желал подвергаться воздействию чужих мыслей. Тем больше не желал, чем больше не умел их опровергнуть. Ну и пусть, ну и пусть, у него своя идея.
И утвердился в тяжелом кресле черного дерева. И попросил зажечь огромный сажистый камин. Огонь взялся рьяно, гулко. Это было приятно. Неприятной была возня со стальными перьями. Черт дери, они, как обычно, цепляли бумагу и этим, сбивая ритм и скорость записи, унижали автора; округлые полупечатные буквы, толкаясь боками и плечами, выстраивались в слово, как недотепы-новобранцы. Перья он менял безжалостно, но рассказ, и вправду, написал в один присест, который длился три недели.
* * *
Господь, напоминаю, не жаловал психологическую прозу, и потому евангелисты не вдавались в психологию Иуды. Всем нам втемяшились сребреники, тридцать счетом, цена раба. Да полноте! Казначей, распорядитель всех артельных средств, не замарал бы рук такой ничтожной взяткой. Ее отверг и Леонид Андреев. Предварив эпоху войн и пролетарских революций, он уроженца Кариота вообразил народным мстителем, готовым грянуть всем еврейством на оккупантов-римлян. Сын Симона все пылкие надежды возложил на плотника из Назарета, а на себя взял роль сподвижника. Харизма у Христа была. Ему внимали простолюдины и не только. К нему сбегались из дальних деревень и городков. Он был известен в Иерусалиме. А главное, он доказал свою способность сотворить и чудо. А ожиданье чуда– двигатель восстаний, революций. Что говорить, харизма у Христа была. Но не был он воителем-вождем. Иуда, понимая это, страдал и унывал, потом решился на поступок, которым проклял сам себя до окончания веков.
На Тайной вечере Христос тихонько говорит: что ты задумал, делай скорее. Как это понимать? А так: Христу известны намерения Иуды; Христос от смерти не бежит; душа Его готова, хотелось бы, однако, и укоротить, и укротить предсмертный трепет плоти, ее томленье, то есть эту смерть попрать бесстрашьем перед нею.
Распятый был распят. Народ, однако, не взъярился, чтоб с громом опрокинуть Рим. Что ж было делать Иуде Симоновичу? Надел петлю, повис, стал длинным. Враскачку тень его легла на земли и на воды. Послышались и клекот коршунов, и вой гиен.
* * *
Ах, Леонид Андреев, ему платили девятьсот за лист печатный. Внемлите: золотом. Завидно? Нисколько. Завидуешь тому, что достижимо хоть во сне. Ладно. А как с идеей? Недалеко за ней ходил наш бледнолицый в черной блузе. Недолго белое чело удерживало вертикальную морщину трудных дум. К его услугам оказалась энциклопедия Брокгауза-Ефрона. Он поменял акценты, взял шаг революцьонный, и рассказ испечен.
Горький, сидя у огромного камина, покашливал в кулак и чуть ли не в рукав курил, как курит часовой, зевающий на скучном карауле. Его брала досада – зачем не настоял, чтоб Леонид прочел московского собрата. Нет, не прочел, бойчился, словно воробей в весенней луже: моя идея… Курил, покашливал, поглаживал собаку с большой кудлатой доброй головой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151