Впрочем, у него их и не было. Святой анахорет – называли его в компании семинарских гуляк.
Слава.
От длинных ее лучей исходил и зной, и холод. Радости и тревоги. Удовлетворенность и отчаянье. И – самое непонятное для него, человека умного и знающего жизнь, более того, безжалостно битого и трепанного жизнью – головокружение.
Сладкое, но с некоторым привкусом миндальной горчинки.
И было страшно сперва, а потом – ничего.
«Русь» сразу же перепечатали в Петербурге. В редакционном примечании Иван Савич назывался вторым Кольцовым.
В гимназии, в семинарии, в кадетском корпусе появилось множество листочков с его стихотворением. Оно заучивалось наизусть, оно распевалось. Сам автор для многих оставался фигурой загадочной, по городу ходили самые разноречивые слухи – кто он? Эта таинственность подогревала любопытство и увеличивала славу.
Ранее думалось, что слава это – прежде всего – свобода. Но нет, выходило, и узы также.
И даже расходы денежные. На шитье нового платья и покупку лаковых сапог, ибо пошли приглашения в такие дома, о каких еще вчера и помыслить не мог
Сказать по правде, круг новых знакомств и льстил, и настораживал. Все были добры к нему, всячески выказывали свое расположение и ласку, но далеко не сразу в кругу этом Иван Савич почувствовал себя своим. Тут он, кажется, сам был виноват: долгое время никак не мог укрепить себя в мысли, что мир состоит не из дворян или мещан, чиновников или купцов, одетых богато или бедно, – но из людей, независимо от сословий, чинов и одежды. До сей поры его жизнь проходила среди народа мелкого, серого, незначительного, и вдруг… Дворяне, образованные господа, видные чиновники, именитое купечество, весь цвет просвещенного Воронежа – вот что стало его обществом, в котором он почитался не только за равного, но и возвышающегося над ними..
Когда-то ходил искать места. Сколько же обиды и унижений испытал, обивая пороги канцелярий и купеческих лабазов! Любой писаришка, любой молодец из торговых рядов почитали долгом своим оскорбить, унизить, оплевать. А нынче потомственный дворянин, белая косточка, непременный член строительной и дорожной комиссии, полковник Нордштейн, с виду такой важный и начальственный, со своими орденами и эполетами, ловит каждое слово Никитина, каждую новую стихотворную мелочь старательно переписывает в специальную тетрадь и считает за честь быть его другом…
А воронежский француз, преподаватель Михайловского кадетского корпуса, аристократ де-Пуле, оказывалось, жаждал знакомства с ним и при первой встрече был так любезен, так предупредителен и мил…
Добрейший Придорогин, наконец, чей знатный старый купеческий род едва ли не знатнее и древнее многих воронежских дворянских фамилий! Этот неустанно восхваляет и превозносит никитинские сочинения и громогласно аттестует Ивана Савича великим талантом…
Княгиня Долгорукая, губернаторша, пожелала видеть его, и Николай Иваныч возил Никитина в губернаторский дом и представлял ее сиятельству. И после не раз на никитинском дворе появлялся жандарм с записочками от княгини: прошу пожаловать тогда-то. Он тащился к губернаторше, испытывая отвращение и страх: не так сядешь, не то скажешь. В знак своего расположения княгиня подарила Никитину эстамп с Бруни «Моление о чаше».
Батенька только ахал: ну Иван Савич! – и хвастал по трактирам перед своими дружками, врал, завирался до нелепиц.
В «Москвитянине» появилась статейка Второва: «У нас в Воронеже недавно обнаружилось еще одно замечательное дарование…» – и далее очень доброжелательно и лестно о стихах Ивана Савича и кратко – о его жизни. Добрейший Николай Иваныч даже внешний облик набросал: «…с физиономией, весьма похожей на Шиллера». Никитин смутился: эк хватил – Шиллер! Но он и в самом деле был недурен – бледное, строгое лицо аскета, четкие, правильные линии лба, носа, губ; в глубоких темных впадинах – выразительные глаза.
На никитинский двор письма пошли из Петербурга, из Москвы. Знаменитый критик писал, что стихотворение Никитина привело его в восторг, предсказывал блистательное будущее. Прославленный Аполлон Майков приветствовал молодого собрата и наставлял – что поэзия, а что – нет.
Наконец, Нестор Кукольник, не совсем еще растерявший славу поэта, но уже более канцелярист, чем литератор, пригласил Ивана Савича посетить его в нумере гостиницы, где проживал, находясь в Воронеже от военного министерства по заготовке провианта для действующей армии.
Никитин шел к нему с чувством несколько двойственным; в памяти вертелись бесконечные анекдоты о нелепом чванстве и самообожании Кукольника, о его пьяных похождениях и грязных денежных махинациях; недавно от кого-то услышанные стишки-пародия:
Люди, люди – лилипуты,
Предо мной падите ниц!
Но как-никак это был Кукольник. Пусть дряхлеющий, но лев.
Нестор оказался обрюзгшим и неопрятным, потрепанным потаскуном. Несмотря на утренний час, от него разило дешевой мадерой. Да тут же, в нумере, и бутылка стояла, уже опорожненная наполовину.
Наскоро похвалив никитинские стихи, живо переметнул разговор на себя, на свое могущество в литературном мире обеих столиц.
– Меня не тронь! – восклицал в запальчивости, грозя кому-то желтым от табака пальцем. – Нет, не тро-о-онь! Вон Погодин осмелился тявкнуть на моего «Денщика» – сразу же на съезжей оказался!
Он обнял Ивана Савича, сказал, что поэтов на Руси более нету, и заплакал пьяными слезами.
Но ведь и то, что пригласил, что обнял, что оставил мокрые следы слез на лацканах нового никитинского сюртука, – что, как не следствие славы, было все это?
Ох, слава покоя не давала.
Он редко теперь когда и дома-то обедал, все у друзей и почитателей, – у богача Михайлова, у полковника Нордштейна, у шумного чудака Придорогина. Его звали к себе, как генерала на свадьбу. Его показывали, им хвастались.
И было сладкое головокружение. С горьковатым привкусом миндаля.
«Деревенские этюды»
Но лишь кликнул царь
Свой народ на брань.
И. Никитин
Летние вакации тысяча восемьсот пятьдесят пятого года оказались тревожны и тягостны.
Ардальон ехал домой без того радостного волненья и какой-то светлой душевной приподнятости, которые всегда овладевали им, стоило лишь, опускаясь по Чернавскому съезду к перевозу, увидеть чистую синь реки и заречные дали с пыльной дорогой, убегающей в прохладную зелень и тишину родимого края. Свидание с Тишанкой всегда было для него радостью. Ветхий отцовский дом, старая дуплистая ветла у крылечка, темные сени, пахнущие грибами и мятой, пестрые домотканые половички-дерюжки, чисто выскобленные полы с накиданною для прохлады только что скошенною травой – все было мир, спокойствие, домашняя благодать.
Всякий раз Ардальон ехал на летние вакации, полный замыслов сделать то-то и то-то, и было это замышленное всегда радостное и тайное: сочинить поэму, роман, описание собственной родословной, и еще, и еще, – такое множество, что на создание всего не только лета – жизни целой не хватило бы. Все, разумеется, было не более как мечтания, зуд мысли, неистребимая страсть к бумаге и чернилам.
Нынче заманчивые миражи отсутствовали. Сказывался возраст – семнадцать лет, некоторый, пусть самый малый, опыт жизни. Сказывалась гостиная Николая Иваныча, в которую сделался вхож постоянно, как свой, всеми любимый и знаемый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96
Слава.
От длинных ее лучей исходил и зной, и холод. Радости и тревоги. Удовлетворенность и отчаянье. И – самое непонятное для него, человека умного и знающего жизнь, более того, безжалостно битого и трепанного жизнью – головокружение.
Сладкое, но с некоторым привкусом миндальной горчинки.
И было страшно сперва, а потом – ничего.
«Русь» сразу же перепечатали в Петербурге. В редакционном примечании Иван Савич назывался вторым Кольцовым.
В гимназии, в семинарии, в кадетском корпусе появилось множество листочков с его стихотворением. Оно заучивалось наизусть, оно распевалось. Сам автор для многих оставался фигурой загадочной, по городу ходили самые разноречивые слухи – кто он? Эта таинственность подогревала любопытство и увеличивала славу.
Ранее думалось, что слава это – прежде всего – свобода. Но нет, выходило, и узы также.
И даже расходы денежные. На шитье нового платья и покупку лаковых сапог, ибо пошли приглашения в такие дома, о каких еще вчера и помыслить не мог
Сказать по правде, круг новых знакомств и льстил, и настораживал. Все были добры к нему, всячески выказывали свое расположение и ласку, но далеко не сразу в кругу этом Иван Савич почувствовал себя своим. Тут он, кажется, сам был виноват: долгое время никак не мог укрепить себя в мысли, что мир состоит не из дворян или мещан, чиновников или купцов, одетых богато или бедно, – но из людей, независимо от сословий, чинов и одежды. До сей поры его жизнь проходила среди народа мелкого, серого, незначительного, и вдруг… Дворяне, образованные господа, видные чиновники, именитое купечество, весь цвет просвещенного Воронежа – вот что стало его обществом, в котором он почитался не только за равного, но и возвышающегося над ними..
Когда-то ходил искать места. Сколько же обиды и унижений испытал, обивая пороги канцелярий и купеческих лабазов! Любой писаришка, любой молодец из торговых рядов почитали долгом своим оскорбить, унизить, оплевать. А нынче потомственный дворянин, белая косточка, непременный член строительной и дорожной комиссии, полковник Нордштейн, с виду такой важный и начальственный, со своими орденами и эполетами, ловит каждое слово Никитина, каждую новую стихотворную мелочь старательно переписывает в специальную тетрадь и считает за честь быть его другом…
А воронежский француз, преподаватель Михайловского кадетского корпуса, аристократ де-Пуле, оказывалось, жаждал знакомства с ним и при первой встрече был так любезен, так предупредителен и мил…
Добрейший Придорогин, наконец, чей знатный старый купеческий род едва ли не знатнее и древнее многих воронежских дворянских фамилий! Этот неустанно восхваляет и превозносит никитинские сочинения и громогласно аттестует Ивана Савича великим талантом…
Княгиня Долгорукая, губернаторша, пожелала видеть его, и Николай Иваныч возил Никитина в губернаторский дом и представлял ее сиятельству. И после не раз на никитинском дворе появлялся жандарм с записочками от княгини: прошу пожаловать тогда-то. Он тащился к губернаторше, испытывая отвращение и страх: не так сядешь, не то скажешь. В знак своего расположения княгиня подарила Никитину эстамп с Бруни «Моление о чаше».
Батенька только ахал: ну Иван Савич! – и хвастал по трактирам перед своими дружками, врал, завирался до нелепиц.
В «Москвитянине» появилась статейка Второва: «У нас в Воронеже недавно обнаружилось еще одно замечательное дарование…» – и далее очень доброжелательно и лестно о стихах Ивана Савича и кратко – о его жизни. Добрейший Николай Иваныч даже внешний облик набросал: «…с физиономией, весьма похожей на Шиллера». Никитин смутился: эк хватил – Шиллер! Но он и в самом деле был недурен – бледное, строгое лицо аскета, четкие, правильные линии лба, носа, губ; в глубоких темных впадинах – выразительные глаза.
На никитинский двор письма пошли из Петербурга, из Москвы. Знаменитый критик писал, что стихотворение Никитина привело его в восторг, предсказывал блистательное будущее. Прославленный Аполлон Майков приветствовал молодого собрата и наставлял – что поэзия, а что – нет.
Наконец, Нестор Кукольник, не совсем еще растерявший славу поэта, но уже более канцелярист, чем литератор, пригласил Ивана Савича посетить его в нумере гостиницы, где проживал, находясь в Воронеже от военного министерства по заготовке провианта для действующей армии.
Никитин шел к нему с чувством несколько двойственным; в памяти вертелись бесконечные анекдоты о нелепом чванстве и самообожании Кукольника, о его пьяных похождениях и грязных денежных махинациях; недавно от кого-то услышанные стишки-пародия:
Люди, люди – лилипуты,
Предо мной падите ниц!
Но как-никак это был Кукольник. Пусть дряхлеющий, но лев.
Нестор оказался обрюзгшим и неопрятным, потрепанным потаскуном. Несмотря на утренний час, от него разило дешевой мадерой. Да тут же, в нумере, и бутылка стояла, уже опорожненная наполовину.
Наскоро похвалив никитинские стихи, живо переметнул разговор на себя, на свое могущество в литературном мире обеих столиц.
– Меня не тронь! – восклицал в запальчивости, грозя кому-то желтым от табака пальцем. – Нет, не тро-о-онь! Вон Погодин осмелился тявкнуть на моего «Денщика» – сразу же на съезжей оказался!
Он обнял Ивана Савича, сказал, что поэтов на Руси более нету, и заплакал пьяными слезами.
Но ведь и то, что пригласил, что обнял, что оставил мокрые следы слез на лацканах нового никитинского сюртука, – что, как не следствие славы, было все это?
Ох, слава покоя не давала.
Он редко теперь когда и дома-то обедал, все у друзей и почитателей, – у богача Михайлова, у полковника Нордштейна, у шумного чудака Придорогина. Его звали к себе, как генерала на свадьбу. Его показывали, им хвастались.
И было сладкое головокружение. С горьковатым привкусом миндаля.
«Деревенские этюды»
Но лишь кликнул царь
Свой народ на брань.
И. Никитин
Летние вакации тысяча восемьсот пятьдесят пятого года оказались тревожны и тягостны.
Ардальон ехал домой без того радостного волненья и какой-то светлой душевной приподнятости, которые всегда овладевали им, стоило лишь, опускаясь по Чернавскому съезду к перевозу, увидеть чистую синь реки и заречные дали с пыльной дорогой, убегающей в прохладную зелень и тишину родимого края. Свидание с Тишанкой всегда было для него радостью. Ветхий отцовский дом, старая дуплистая ветла у крылечка, темные сени, пахнущие грибами и мятой, пестрые домотканые половички-дерюжки, чисто выскобленные полы с накиданною для прохлады только что скошенною травой – все было мир, спокойствие, домашняя благодать.
Всякий раз Ардальон ехал на летние вакации, полный замыслов сделать то-то и то-то, и было это замышленное всегда радостное и тайное: сочинить поэму, роман, описание собственной родословной, и еще, и еще, – такое множество, что на создание всего не только лета – жизни целой не хватило бы. Все, разумеется, было не более как мечтания, зуд мысли, неистребимая страсть к бумаге и чернилам.
Нынче заманчивые миражи отсутствовали. Сказывался возраст – семнадцать лет, некоторый, пусть самый малый, опыт жизни. Сказывалась гостиная Николая Иваныча, в которую сделался вхож постоянно, как свой, всеми любимый и знаемый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96