«Вы писали, чтоб я сказал мнение о поэме „Кулак“. Вот я и забыл: какой это „Кулак“, где напечатан. Перебирал журналы, – кулаков, кроме редакторов, не видать…».
Аполлон отмахивался от поэмы, от неприятной действительности, захлопывал створки перламутровой раковины чистого искусства.
Прятался, лукавил.
И снова день тянулся длинный, бестолковый. Пришлось тащиться в сарай, торчать возле нордштейновского тарантаса, торговаться с покупателем. Покидая Воронеж, Александр Петрович навязал Никитину продажу своего дрянного, разбитого тарантаса, заломив, впрочем, за него цену непомерную – семьдесят пять рублей. Второй год бился Иван Савич с проклятой колымагой, никак не мог сбыть с рук: давали вдвое дешевле. Нынешний же покупатель, какой-то усманский мещанин, проторговавшись битый час, не только не купил тарантас, но еще и Никитина обругал жилой.
Александр Петровичево поручение камнем висело на шее.
Затем посыльный малый передал записку от неизвестного лица. Коверкая почерк, с нарочитой безграмотностью, как бы скрываясь за нею, некто писал: «Пущай вы знаменитой поет да только сочинять клявзы на почтеные лица и поетам нидозволина, какбы шею не сломать. Нам тоже ведомо кой какие и ваши дилишки как вы пьянствуити с артилириским афицерам на Паповам рынки и речи говарити противу начальству. За что и кответу притянуть очинь проста хотя вы чисы палучили от царской милости».
Что за кляуза? Какие-то грязные намеки… Его, трезвенника, обвиняют в пьянстве. Какая дичь, бессмыслица!
Он не знал, что и подумать. Ах, скорее, скорее бы уйти из этого ничтожного мещанского мирка, где злоба, зависть, недоброжелательство. Где каждый норовит пожрать тебя за то лишь, что ты не так живешь, как он.
Вчерашние мечтания – где они?
Курбатов-компаньон где?
Николай Павлович, по обыкновению, проснулся поздно, в одиннадцатом; тщательно одевшись, насвистывая из модной «Лючии», поигрывая дорогой тросточкой, ушел в опекунский совет закладывать землю. «Тысяч пять дадут, – словно о безделице какой, обмолвился на ходу. – Снимайте, мон шер, помещение, заказывайте мебель, а я – тотчас – в Москву, в Питер за покупкой книг. За товаром, как вы изволите выражаться», – улыбнулся Курбатов. (В городе-то он и встретил Придорогина, шепнул ему насчет магазина и компаньонства.) Часу в пятом воротился, вошел, не раздеваясь, прямо в шубе, в шапке, присел, побарабанил пальцами ло столешнице. «Ну? Ну? – безмолвно спрашивал Никитин. – Что?»
– Фь-ю! – выразительно свистнул Курбатов. – Пустые хлопо-ты-с. До совершенных лет братца не могу распорядиться имением.
Все рушилось.
Вечером у Второва Иван Савич читал новые стихи:
Покой мне нужен. Грудь болит,
Озлоблен ум и ноет тело.
Все, от чего душа скорбит,
Вокруг меня весь день кипело
Стихи были мрачны. Он произносил их медленно, приглушив голос. Последние строки –
Чему б цвести – роняет цвет
И жалкой смертью умирает –
почти прошептал, – горечь слез сдавила горло.
В эту минуту он ненавидел себя: зачем прочел только что написанное! Хорошо ли, плохо ли стихотворение – еще и сам не знал. Положим, оно верно передавало его собственные чувства.
Соб-ствен-ны-е.
Оно было как листок из дневника, не более.
И вот, пожалуйте: прочел и испортил вечер. Поначалу оживленный, шумный, с бесконечными словесными извержениями и воплями Придорогина, с язвительными шутками Милошевича, с ироническими сентенциями де-Пуле, – вечер нынешний вдруг как-то погас, затих, подернулся дымкой печальных предчувствий. Словно каждый знал нечто недоброе, но медлил сообщить, чтобы раньше времени не огорчать собравшихся.
– Однако, – не выдержал наконец де-Пуле, – что-то мы сегодня в этаком миноре…
– Простите, господа, – сказал Никитин, – это я своими дурными стихами навеял мрачное настроение…
– Ну что вы! – Второв обнял за плечи Ивана Савича. – Стихи прелестны, и не они, конечно, виноваты, что все повесили носы. Верно, мы сами собою являем причину общего минорного настроения.
– Да мы-то, батюшка Николай Иваныч, и рады б плясать, да тоже ведь не на голом месте произрастаем… – Михайлов решительно захлопнул какую-то книгу, которую усердно разглядывал весь вечер. – Мы-то, судари мои, как русские граждане, первее всего радостями и горестями отечества нашего живем. Ай радостей что-то не видать, а уж горюшка… Возьмите хотя бы с крестьянской эмансипацией вопрос. Слухом пользовался, в Питере комитет заседает во главе с самим государем – и что же? А ничего. Одни разговоры-с. Тары-бары-растабары.
– А гласность? – взвился Придорогин. – Где она? Опять-таки в разговорах – и только!
Второв засмеялся.
– Эмансипация… гласность! Все это, друзья, превосходно, разумеется. Но вот сегодня получаю почту и, представьте, конверты распечатаны. Ничего себе? Вот вам и гласность.
– А это уж, извольте видеть, старания месье Синельникова! – Придорогин стукнул кулаком по ручке кресла. – Это вам не князь Юрий Алексеич, не-е-т! Новый губернатор со своими чинушами лон фе грас, следят за нашей нравственностью… Мерзость! Мерзость!
– Ах, оставьте, сделайте милость! – заговорил раздраженно Милошевич. – Вы как дитя, право: новый губернатор, старый губернатор… Да все они одним миром мазаны!
– Нет, позвольте, однако ж… Князь Юрий Алексеич…
– А! Юрий Алексеич! Мои, например, письма и при бесценном вашем Юрии Алексеиче регулярно перлюстрировались.
– Господа! Господа! – Де-Пуле, как всегда, пытался примирить спорщиков. – К нему называть имена столь почтенных лиц… В конце концов, этот шум просто неприличен, могут воспоследовать неприятности…
– А я от наших господ администраторов никаких приятностей и не жду-с! – отрубил Милошевич.
За чайным столом спорщики помирились.
Мишель был бесподобен. На листочке, вырванном из записной книжки, пустил то кругу буриме, и вышли препотешные стишки.
Затем насмешил анекдотом, сообщенным из Москвы: граф Бобринский в пылу спора поколотил знаменитого профессора Шевырева; почтенные мужи дрались по-русски, то есть оплеухами, кулаками, пинками и «прочими способами патриархального допетровского быта», как выражался в письме московский корреспондент.
Наконец, сказал новинку петербургскую, эпиграмму на Нестора Кукольника:
Хоть теперь ты экс-писатель,
Экс-чиновник, экс-делец
И казны экс-обиратель, –
Все же ты не экс-подлец.
Выражение «обиратель казны» намекало на Несторову деятельность по провиянтскому снабжению армии.
Иван Савич поморщился: грубо, неуклюже. Поэт все-таки признанный. Да и кто обличил его в злоупотреблениях?
– Как кто? Вот мило! – понесся Придорогин. – Так ведь он, Нестор Васильич наш великолепный, именно поставлен был на должность заведомо воровскую! Провиянтщики все грабили, это общеизвестно!
– Вот так и создается дурная репутация, – сердито сказал Никитин. – Ваш слуга покорный не далее как сегодня получил безымянную записку, в коей обвиняется в сочинении кляуз и в пьянстве…
– С артиллерийским офицером, не правда ли? – спросил Милошевич, улыбаясь.
– Откуда вы знаете? – удивился Никитин.
– Да все оттуда же, представьте. Вот-с, не угодно ли…
Порылся в карманах и извлек осьмушку голубоватой почтовой бумаги.
– «Пущай вы афицер и гирой Сивастопаля да только сочинять клявзы и афицерам нидазволина…» Узнаете?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96
Аполлон отмахивался от поэмы, от неприятной действительности, захлопывал створки перламутровой раковины чистого искусства.
Прятался, лукавил.
И снова день тянулся длинный, бестолковый. Пришлось тащиться в сарай, торчать возле нордштейновского тарантаса, торговаться с покупателем. Покидая Воронеж, Александр Петрович навязал Никитину продажу своего дрянного, разбитого тарантаса, заломив, впрочем, за него цену непомерную – семьдесят пять рублей. Второй год бился Иван Савич с проклятой колымагой, никак не мог сбыть с рук: давали вдвое дешевле. Нынешний же покупатель, какой-то усманский мещанин, проторговавшись битый час, не только не купил тарантас, но еще и Никитина обругал жилой.
Александр Петровичево поручение камнем висело на шее.
Затем посыльный малый передал записку от неизвестного лица. Коверкая почерк, с нарочитой безграмотностью, как бы скрываясь за нею, некто писал: «Пущай вы знаменитой поет да только сочинять клявзы на почтеные лица и поетам нидозволина, какбы шею не сломать. Нам тоже ведомо кой какие и ваши дилишки как вы пьянствуити с артилириским афицерам на Паповам рынки и речи говарити противу начальству. За что и кответу притянуть очинь проста хотя вы чисы палучили от царской милости».
Что за кляуза? Какие-то грязные намеки… Его, трезвенника, обвиняют в пьянстве. Какая дичь, бессмыслица!
Он не знал, что и подумать. Ах, скорее, скорее бы уйти из этого ничтожного мещанского мирка, где злоба, зависть, недоброжелательство. Где каждый норовит пожрать тебя за то лишь, что ты не так живешь, как он.
Вчерашние мечтания – где они?
Курбатов-компаньон где?
Николай Павлович, по обыкновению, проснулся поздно, в одиннадцатом; тщательно одевшись, насвистывая из модной «Лючии», поигрывая дорогой тросточкой, ушел в опекунский совет закладывать землю. «Тысяч пять дадут, – словно о безделице какой, обмолвился на ходу. – Снимайте, мон шер, помещение, заказывайте мебель, а я – тотчас – в Москву, в Питер за покупкой книг. За товаром, как вы изволите выражаться», – улыбнулся Курбатов. (В городе-то он и встретил Придорогина, шепнул ему насчет магазина и компаньонства.) Часу в пятом воротился, вошел, не раздеваясь, прямо в шубе, в шапке, присел, побарабанил пальцами ло столешнице. «Ну? Ну? – безмолвно спрашивал Никитин. – Что?»
– Фь-ю! – выразительно свистнул Курбатов. – Пустые хлопо-ты-с. До совершенных лет братца не могу распорядиться имением.
Все рушилось.
Вечером у Второва Иван Савич читал новые стихи:
Покой мне нужен. Грудь болит,
Озлоблен ум и ноет тело.
Все, от чего душа скорбит,
Вокруг меня весь день кипело
Стихи были мрачны. Он произносил их медленно, приглушив голос. Последние строки –
Чему б цвести – роняет цвет
И жалкой смертью умирает –
почти прошептал, – горечь слез сдавила горло.
В эту минуту он ненавидел себя: зачем прочел только что написанное! Хорошо ли, плохо ли стихотворение – еще и сам не знал. Положим, оно верно передавало его собственные чувства.
Соб-ствен-ны-е.
Оно было как листок из дневника, не более.
И вот, пожалуйте: прочел и испортил вечер. Поначалу оживленный, шумный, с бесконечными словесными извержениями и воплями Придорогина, с язвительными шутками Милошевича, с ироническими сентенциями де-Пуле, – вечер нынешний вдруг как-то погас, затих, подернулся дымкой печальных предчувствий. Словно каждый знал нечто недоброе, но медлил сообщить, чтобы раньше времени не огорчать собравшихся.
– Однако, – не выдержал наконец де-Пуле, – что-то мы сегодня в этаком миноре…
– Простите, господа, – сказал Никитин, – это я своими дурными стихами навеял мрачное настроение…
– Ну что вы! – Второв обнял за плечи Ивана Савича. – Стихи прелестны, и не они, конечно, виноваты, что все повесили носы. Верно, мы сами собою являем причину общего минорного настроения.
– Да мы-то, батюшка Николай Иваныч, и рады б плясать, да тоже ведь не на голом месте произрастаем… – Михайлов решительно захлопнул какую-то книгу, которую усердно разглядывал весь вечер. – Мы-то, судари мои, как русские граждане, первее всего радостями и горестями отечества нашего живем. Ай радостей что-то не видать, а уж горюшка… Возьмите хотя бы с крестьянской эмансипацией вопрос. Слухом пользовался, в Питере комитет заседает во главе с самим государем – и что же? А ничего. Одни разговоры-с. Тары-бары-растабары.
– А гласность? – взвился Придорогин. – Где она? Опять-таки в разговорах – и только!
Второв засмеялся.
– Эмансипация… гласность! Все это, друзья, превосходно, разумеется. Но вот сегодня получаю почту и, представьте, конверты распечатаны. Ничего себе? Вот вам и гласность.
– А это уж, извольте видеть, старания месье Синельникова! – Придорогин стукнул кулаком по ручке кресла. – Это вам не князь Юрий Алексеич, не-е-т! Новый губернатор со своими чинушами лон фе грас, следят за нашей нравственностью… Мерзость! Мерзость!
– Ах, оставьте, сделайте милость! – заговорил раздраженно Милошевич. – Вы как дитя, право: новый губернатор, старый губернатор… Да все они одним миром мазаны!
– Нет, позвольте, однако ж… Князь Юрий Алексеич…
– А! Юрий Алексеич! Мои, например, письма и при бесценном вашем Юрии Алексеиче регулярно перлюстрировались.
– Господа! Господа! – Де-Пуле, как всегда, пытался примирить спорщиков. – К нему называть имена столь почтенных лиц… В конце концов, этот шум просто неприличен, могут воспоследовать неприятности…
– А я от наших господ администраторов никаких приятностей и не жду-с! – отрубил Милошевич.
За чайным столом спорщики помирились.
Мишель был бесподобен. На листочке, вырванном из записной книжки, пустил то кругу буриме, и вышли препотешные стишки.
Затем насмешил анекдотом, сообщенным из Москвы: граф Бобринский в пылу спора поколотил знаменитого профессора Шевырева; почтенные мужи дрались по-русски, то есть оплеухами, кулаками, пинками и «прочими способами патриархального допетровского быта», как выражался в письме московский корреспондент.
Наконец, сказал новинку петербургскую, эпиграмму на Нестора Кукольника:
Хоть теперь ты экс-писатель,
Экс-чиновник, экс-делец
И казны экс-обиратель, –
Все же ты не экс-подлец.
Выражение «обиратель казны» намекало на Несторову деятельность по провиянтскому снабжению армии.
Иван Савич поморщился: грубо, неуклюже. Поэт все-таки признанный. Да и кто обличил его в злоупотреблениях?
– Как кто? Вот мило! – понесся Придорогин. – Так ведь он, Нестор Васильич наш великолепный, именно поставлен был на должность заведомо воровскую! Провиянтщики все грабили, это общеизвестно!
– Вот так и создается дурная репутация, – сердито сказал Никитин. – Ваш слуга покорный не далее как сегодня получил безымянную записку, в коей обвиняется в сочинении кляуз и в пьянстве…
– С артиллерийским офицером, не правда ли? – спросил Милошевич, улыбаясь.
– Откуда вы знаете? – удивился Никитин.
– Да все оттуда же, представьте. Вот-с, не угодно ли…
Порылся в карманах и извлек осьмушку голубоватой почтовой бумаги.
– «Пущай вы афицер и гирой Сивастопаля да только сочинять клявзы и афицерам нидазволина…» Узнаете?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96