Глянешь назад – точно степь неоглядная,
Глушь безответная, даль безотрадная!
Нет в этой дали ни кустика зелени,
Все-то зачахло да сгибло до времени,
Спит, точно мертвое, спит, как убитое,
Солнышком божьим навеки забытое…
Из Петербурга от Второва приходили письма, полные дружеского внимания. Николай Иваныч уговаривал бросить торговлю, «купить хуторок и жить в тиши, в самом близком соприкосновении с природой».
Ну что ему было на это ответить?
Славный, умный, добрый человек, он не мог практически понять, что все эти советы – пустые, прекрасные слова; что для покупки хуторка деньги надобны, и немалые; добыть же их можно только продажею магазина тому же Гарденину, продажею за бесценок, разумеется, за такую ничтожную сумму, что ни о каком хуторке и речи быть не могло.
Какое-то безразличие ко всему охватило Никитина. Ничто не трогало. Он равнодушно, без ссоры, разошелся с Курбатовым: компаньон оказался ленив, в магазине был обузою. Равнодушно встретил известие о женитьбе его на синеглазой Александрине: ну что ж, давай им бог, как говорится… Курбатов не прогадал: хорошенькая жена и приданое кстати. Румяному счастливчику продолжало везти. Никитин искренно поздравил обоих, но гулять на свадебном пиру отказался, сославшись на нездоровье.
Торговые дела шли недурно, следовало бы радоваться коммерческой удаче, ан радости-то и не было.
Была тоска. Осень.
Часто навещал де-Пуле, пытался развеять никитинскую хандру, развлечь его – все напрасно. Михаил Федорыч терялся в догадках: что с ним творится? Что же, в конце концов, нужно Никитину?
А Ивану Савичу нужна была хотя бы самая малая, хотя бы самая ничтожная весточка от Натали – словесный поклон, коротенькая записочка, пусть даже и деловая.
Дважды приезжали Домбровские, заходили в магазин. Никитин прямо-таки с ног сбился, не зная, чем угодить дорогим гостям, и все ждал: вот что-то скажет Наталья Вячеславна, вот тихонечко отзовет в сторонку, и, порывшись в ридикюле, передаст желанную записочку… Но нет, ничего этого не случилось. Домбровские набирали книг, нот, бумаги, карандашей и преспокойно отбывали к себе в свою Дмитриевку, а Иван Савич оставался один на один со своей лютой тоской и неприкаянностью.
И вот в начале марта Никитин получил долгожданное письмо. В очень сдержанном тоне Натали просила прислать «Историю французской литературы» и еще что-нибудь для папа? – на выбор Ивана Савича. Письмо было деловым, но в последних строках заключалось то, чего так ждал Иван Савич: несколько слов о «незабвенных летних днях», о том, что «не вечно же будет длиться эта противная зима, и ведь придет наконец чудное, благоуханное лето, когда вы снова посетите наши бедные края…»
Этот маленький голубоватый листок, исписанный с обеих сторон загибающимися вниз, неровными и какими-то трогательными строчками, вернул Никитину здоровье и крепость духа. Он посветлел, взялся за перо и написал несколько стихотворений.
Весной Ардальон рассказал ему о своих планах: Петербург, литературная работа. Иван Савич от всей души приветствовал Ардальоновы замыслы, а когда, тот ушел, его осенило: он будет писать о семинаристе! И не стихами, а прозой. И такой важной, значительной показалась эта мысль, что он сразу же сел набрасывать черновой план повести.
Да, вот именно, он будет писать прозой.
Вот именно, он расскажет о сильном человеке, о борьбе его, прекрасной, самоотверженной борьбе и победе.
Вспомнились строки из «Кулака»:
И мне по твоему пути
Пришлось бы, может быть, идти,
Но я избрал иную долю…
Как узник, я рвался на волю,
Упрямо цепи разбивал!
Я света, воздуха желал!
Ни сил, ни жизни молодой
Я не жалел в борьбе с судьбой…
Потом отвлекли всяческие заботы и дела, и дальше плана повесть не двинулась.
Но, получив Наташино письмецо, Иван Савич засел за работу и за какие-нибудь десять дней написал больше листа. Он прочел написанное де-Пуле, и тот, всегда очень скупой на похвалу, сказал:
– Браво, браво! Ваша проза, мой друг, звучит, как стихи.
Иван Савич воспрянул; как бы из тьмы кромешной вознесся он к солнцу. Его не узнавали – так бодр, так весел сделался, таким огнем загорелись его глаза! У него даже походка изменилась.
Словно в порыве неистового вдохновенья, он решился на трудную поездку в Москву и Петербург. В начале июня он сообщил об этом де-Пуле.
– Ну что ж, очень рад, – спокойно сказал невозмутимый Михаил Федорыч, – весьма разумный шаг.
– И вы не удивлены моею прытью? – улыбаясь, спросил Никитин. – И вы не ахаете, бесчувственный вы человек, не восторгаетесь, не кидаетесь меня обнимать?
– Что же делать, – сбивая щелчком пушинку с рукава, пожал плечами де-Пуле. – Видно, такой уж у меня характер меланхолический.
Какие-нибудь два-три дня понадобились для сборов. Выписана подорожная, упакован чемодан, отданы последние распоряжения по магазину.
Живое воображение рисовало Ивану Савичу яркие картины путешествия: пятисотверстная дорога до Москвы с почтовыми станциями, с ямщицкой песней, с проплывающими мимо селами и городками.
Никогда не виденная Москва – златоглавая, сказочная, величественная. Москва его юношеских снов и мечтаний об университете.
Затем – совсем уж диковинная новинка – железная дорога, чугунка, как ее называли.
И за тридевять земель, на краю света, – волшебный, царственный Петербург…
Видения были мимолетны, они пестро проносились, сменяя друг друга. Но что бы ни делал Иван Савич, с кем бы ни говорил, куда бы ни шел, один образ в мыслях пребывал неизменно, ни на минуту не исчезая: тонкий очерк милого лица Натали.
Наконец день отъезда наступил.
И вот бренчит тарантас, меняются лошади, станции, ямщики, ландшафты, погода.
Все меняется, лишь вымогательство дорожной прислуги неизменно. «Пожалуйте на водку!» – требуют все: почтовый сторож, кузнец, колесный смазчик, прохожий мужик, подсобивший ямщику затянуть веревку на экипаже.
Как из дырявого кошелька, сыплются пятаки, гривенники, пятиалтынные.
А впереди…
Москва
Град срединный, град сердечный,
Коренной России град'
Ф. Глинка
Особенного впечатления вид Москвы на Меня не произвел, но Кремль – чудо как хорош
И. Никитин. Из письма к де-Пуле
В двадцати верстах от Москвы в тарантасе сломался шкворень. И хотя развеселый ямщик уверял, что в кузне «однова дыхнуть – все справят», – на деле вышло не так-то шибко: первое, что до кузни оказалось версты три, которые, разумеется, пришлось протащиться шагом, и второе – что надобно было дожидаться, пока кузнец управится с поломанной осью щегольской коляски какого-то важного и, видимо, очень сердитого господина.
Сей гневный господин сидел на бревне и поливал весь божий свет такими изощренными и громовыми проклятиями, что стоявшие у коновязи лошади вздрагивали, прядали ушами и испуганно косились на него.
Сообразив, что дело выйдет затяжное, Иван Савич решил прогуляться. Проходя мимо сердитого господина, он приподнял картуз и вежливо поклонился. Господин довольно небрежно прикоснулся двумя пальцами к полям франтовской круглой кляпы, и, словно обрадовавшись новому человеку, с удвоенной энергией принялся поносить своего злополучного кучера.
– Нет, каков мерзавец! – громыхал он, хрипя и отдуваясь в пушистые, похожие на лисьи хвосты, рыжие усищи. – Каков р-р-рас-просукин сын!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96