– Что там про войну слыхать?
– Побьют татаровей.
– Ужли ж?
– А нешь нет?
– Кто же знает?
– Знаю, побьют. На торгу татарина поймали.
– Ой, господи!
– Поймали! Минула беда.
– Ну, слава те, господи! А мы все слухаем, не завопит ли кто.
– А тогда что?
– Бежать стаНем. – Куда ж?
– В леса. Там не сыщут.
– А ежли…
– Загрызем! Все одно – не дадимся.
– А не все ль одно – мужик ведь!
– Сказал! Татарин-то?
– А ваши-то где?
– А на татар пошли.
Кирилл подумал: «Будто на медведя пошли али на бобра. Ох, бабы!»
– А где тут Анюта-вдовка живет? Вестно?
– А те на што?
– Да я ей давал порты стирать.
– Ой, молодец, давно, видать, дал!
– А что?
– Да ей тут уж год нету.
– Чего ж так?
– Да она одного молодца на казнь подвела – засрамили.
– А что за молодец?
– К ней один расстрига сватался, а она его – назад в монастырь.
– А! – смекнул Кирилл. – А куда?
– Да не то в Рязань, не то в березань.
– А все ж таки?
– К родителям.
Сердце остановилось: умерла?
Но баба разговорилась:
– У нее отец там гдей-то, на хлебном торгу прикащиком.
– А! Ну счастливо вам жить, бабоньки!
– Да мы и так не тужим. Тебя вот жаль.
– Ну-ка?
– Пропали порты-то – в Рязань увезла!
У колодца засмеялись. А Кирилл подумал: «Истинно: душу мою отстирала от пакости».
Он снова спросил, но суровее:
– Так верно, хохотухи, что уехала?
– Ну верно, верно. Перед Ильиным днем купцы туда с обозом ехали, так и она с ними. Вот уж другой год пошел.
– А где ж ее дом-то?
– А пониже к речке. Эна, отсель видать – крыша соломляная.
Баба подняла руку, указывая туда, и Кирилл приметил: статна молодка.
А может, тоже сейчас вдовкой станет. А может, и не чует, что уж стала вдовой?
Он поклонился ей и пошел. Свернул в боковую улочку и, еле пролезая между двумя заборами, пошел к соломенному верху Анютиной избы.
За тыном под яблоней рылись в земле цыплята и прыснули прочь, когда он распахнул калитку.
Пожилая женщина строго и опасливо смотрела ему навстречу.
– Здравствуй, сестрица!
Женщина молча поклонилась. Нехорошо было сразу приступать к делу, но женщина была одна, смотрела опасливо, дни стояли тревожные, и Кирилл заспешил:
– Я об Анне думал спросить. Где она?
– А почто?
– Она постирать обещалась, так я зашел.
– Давно уж ее тут нету.
– А где ж она?
– Постирать-то и я могу. Приноси, ладно.
Он повернулся, чтоб идти, и, будто нехотя, спросил:
– А куда ж она, Анна-то, делась?
– К брату переехала. На Рязань.
– Он у нее что ж, в самом городе?
– В Затынной слободе. Огородник.
– Он что ж, не жил тут, что ли? Чтой-то я его не знаю. Как звать-то?
– Горденей.
– Не слыхал.
– Да он тут мало и жил. И Анна-то ведь рязаночка. Сюда замуж отдана.
А жизни-то и не вышло.
– Как это?
– Так, милой, какая ж жизнь: полтора года с мужем прожила, мужа убили. И не рассмотрела мужика, а уж овдовела. Третий год вдова. У брата жена теперь померла, поехала за его ребятами приглядеть. В чужой семье молодой бабе разве жизнь?
Сколько годов Кирилл ничего не слышал о ней. Все, чего недоставало, выведал.
– А ты-то, сестрица, чего тут?
– А нас она на постой пустила. Деревню нашу сожгли. Муж – старик. Я у него третья жена. Он на плоту. Игнатий Вожжа. Нешь не знаешь?
– Как не знать!
– Ну то-то!
– Ну прости, сестрица.
– Так приноси, постираю.
– Принесу.
Он вышел. Стало так просторно вдруг. Шел и думал: куда ж идти? Только теперь понял, что для нее сюда шел, что без нее тут нечего делать.
День клонился к закату. Позолоченный маковец на Воскресении загорелся красным огнем. Но с Устья опять потянуло сырою мглой.
В корчме было людно. Всюду было людно – в банях, в церквах, в корчмах.
Он сел у самой двери. Корчмарь подошел услужливо и льстиво:
– Али горлушко пересохло?
– Нет. Дай сперва так посидеть.
– А то нонче баранинка вельми хороша.
– Ну, не обидь!
– Да уж пойду поищу. С хреном будешь?
– А ты уговорлив!
– Дело такое.
– Ну, к хрену и медку поднеси.
– Да без питья какое ж угощенье.
Кирилл смотрел, как не спеша наплывает вечер.
Старик в высоком кругловерхом странническом колпаке, с берестяной кошелкой за плечами вошел, постукивая палкой, как слепец, но зорко оглядел застольников. Он примостился невдалеке от Кирилла. Сидя так среди говоров и хмельных возгласов, старик отдышался и негромко предложил:
– А может, побывальщину спеть?
И словно волна тишины захлестнула всех. И голос певца, сначала, у запева, нетвердый, прояснялся, светлел, разрастался. Размеренно и спокойно, как река, текла песня, как длинная дорога вела.
Дороги тянутся далеко… Ушла Анюта, унесла свой стыд. Застыдили бабу. Застыдили за предательство милого. А был ли он ей мил? Да и она только теперь стала ему так мила, что сердце ссохлось…
А ведь хаживала среди этих стен, голосила по покойнику-мужу, сокрушалась о Кирилле, когда схватили. Стены стоят, на которые ее тень ложилась. А ее уж нет. И след ее в пыли потерялся, и голос ее здесь отзвучал. И какова она, пожалуй, сразу не вспомнишь. Запомнилось только, что из-под повойника на висках у нее всегда выбивались золотистые колоски волос и скулы были покрыты коричневыми волосками. А в углах рта – глубокие и влажные ямки. И вдруг вся она встала под мерную песню странника. Ее взгляд из-под густых бровей: темный, пристальный, молчаливый взор. Широкий подбородок и широкая шея. И прямые, не по-бабьи крутые плечи. И высокие, будто девичьи, груди под расшитой холстиной. А старик пел, как Алеша Попович уговаривается с Батыгой:
Ну уж ты, Батыга, поганый пес,
Не замай ты города Киева,
Не мути ты матушку Непрь-реку,
А спусти татар в красен Киев-град.
Пусть казнят бояр, пущай вешают,
Пусть купцов-жильцов потрясут слегка.
Ворошите у них злато-серебро,
Вы берите у них добрых коней,
Порушьте терема златоверхие.
И пока ехали татары в Киев, пока рушили терема, и городовые стены, и соборы, пока возвращались с несметной добычей из разоренного края стемнело.
Светлые космы певца тихо покачивались в лад песне. Он пел строго, но спокойно, все это было давно, иначе к не могло случиться. Но Алеша увидел, что не сдержал Батыга зарока: пожег всю страну, погубил Киев и замутил русской кровью Непрядь-реку. Старческий голос вдруг возрос и наполнился неожиданной силой; сердца слушателей дрогнули, словно вся песня складывалась сейчас и надо каждому кинуться на неверного пса Батыгу, схватить обманщика за ноги и, как топором в лесу, прочищать себе улицу сквозь войска татарские, доколе Батыга не взмолится:
Укроти ты свое ретиво сердце,
Опусти-ка свои руки белые,
Оставь ты мне хоть на приплод татар,
Оставь мне поганых хоть на семена.
И кто-то вздохнул из глубины корчмы:
– Хорошо б с корнем, чтоб и на семена не осталось!
А корчмарь между тем раздул бересту на угольке и затеплил светец.
Кирилл увидел, что ковш его давно выпит да и баранина съедена, и, видно, мешал чего-нибудь хозяин к меду для крепости – в голове ныло и ломило в висках.
Певец взял из рук хозяина чашку и ломоть хлеба и пошел к двери.
Кирилл следил за ним.
Старик сел на порог и в теплой мгле сумерек покрошил хлеб в похлебку.
Когда ломти напитались, он костлявыми черными пальцами доставал их из чашки и не спеша ел, а жижу допил через край. Кирилл наклонился к нему:
– Отколь у тебя, дедка, сила петь?
– Изнутри, детка.
– Видно, широко у тебя нутро!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88