«Фриц, нам велено повесить эту афишу на самом видном месте, но кто знает, увидит ли опера свет».
«Швырни ее в канаву, – отозвался другой, – может, за это нас как раз и похвалят».
Они уже собирались так и поступить, когда я вышел из-за угла и сказал:
«Повесьте афишу, иначе я на вас пожалуюсь».
Сплюнув, Фриц ответил:
«Можно подумать, что вы, музыканты, сродни аристократам!»
Но когда я сам стал вешать афишу, Фриц выхватил ее у меня из рук и повесил по всем правилам, как положено, но при этом не мог удержаться от издевки:
«На все требуется умение, скрипач. Вы и вправду думаете, что эта опера будет поставлена?»
Я постарался скрыть свои опасения и ответил:
«Пока все идет гладко».
«Гладко? Да они друг другу глотку готовы перегрызть! Вы что, не видите? А вас еще называют цыганами!»
С давних пор мне было известно, что музыкантов считали цыганами. Но я промолчал, потому что увидел подходившего Моцарта. Меня удивил его печальный вид. Я не встречал его несколько месяцев, и за это время он заметно постарел и осунулся. Однако, когда он поздоровался со мной, его лицо оживилось. Он был небольшого роста, худой и бледный, но, улыбаясь, весь преображался. Его голубые глаза заблестели, он провел рукой по своим светлым волосам, которыми так гордился – на репетицию он не счел нужным надевать парик, – и поинтересовался, о чем у нас спор. Моцарт не удивился, узнав, что служители – при его появлении они скрылись в здании – не хотят вешать афишу, объявлявшую о премьере оперы «Так поступают все».
«Как вы думаете, кто в этом виноват, господин капельмейстер?» – спросил я.
«С тех пор как я приехал в Вену, – ответил Моцарт, – еще в 1781 году, Сальери враждебно относится ко мне. О, он весьма почтителен со мной, кричит „Браво!“ на моих спектаклях и называет меня своим дорогим другом, но за моей спиной изо всех сил старается мне навредить. Много лет назад, продолжал Моцарт, – когда я впервые приехал и Вену и никто еще не видел во мне соперника, уже тогда он Начал меня преследовать. Я должен был обучать принцессу Вюртембергскую игре на клавесине, но Сальери своими интригами все сорвал».
«И, тем не менее, вы всегда с ним обходительны, господин капельмейстер».
«Как и он со мной, господин Мюллер, не могу же я вызвать его на дуэль, он слишком умен, чтобы оскорбить меня публично».
«Нельзя ли как-нибудь заставить его замолчать?» – предложил я.
«Невозможно. Вена – это клубок заговоров. Здесь властвует интрига. Город представляет из себя такую смесь национальностей – немцев, баварцев, венгров, поляков, словаков, чехов и итальянцев, – что даже Иосиф не может уберечься от всяческих козней».
«Говорят, будто император серьезно болен и вряд ли долго протянет. Поговаривают даже, будто его отравили».
«Это самая свирепая болезнь века, – ответил Моцарт. – Ее называют „итальянской болезнью“ и считают такой же заразной, как оспа». Он вздохнул и спросил меня, внезапно переменив тему: «Как поживает ваш брат? Я слыхал, он был сильно болен?»
«Ему уже лучше. Благодарю, что вы помните, господин капельмейстер».
«Он прекрасный музыкант. Пожалуйста, передайте ему от меня поклон».
«Эрнест будет весьма польщен, господин капельмейстер».
Моцарт слегка улыбнулся и замолчал. Глядя на его красный камзол, белые шелковые чулки и черные тупоносые туфли с блестящими серебряными пряжками, я вспомнил нашу первую встречу. Он задумчиво проговорил:
«Я знаю императора – почти с детских лет. Вену без Иосифа трудно себе представить. Я играл для него, когда мне было шесть лет».
«Я все помню! – воскликнул я. – Я слышал тогда вашу игру».
«Но я ведь старше вас», – удивился Моцарт!
Он и в самом деле выглядел старше меня, господин Отис, морщины покрывали его высокий лоб, а под глазами набрякли мешки, хотя я знал, что ему всего тридцать с небольшим.
«Прошу прощения, господин капельмейстер, но это я старше вас. Я родился в 1750 году».
«А я чувствую себя старше своих лет. Я переболел многими болезнями».
«Слышал, что вы и в последнее время недомогаете?»
Словно тень прошла по лицу Моцарта, болезнь он, видимо, считал для себя непозволительной роскошью; он поспешно проговорил:
«Легкое нездоровье. Сегодня мне гораздо лучше. Где вы слышали мою игру в те годы? Мне приходилось выступать так часто, что я не могу теперь припомнить всех мест. Музыку, которую исполнял, помню, а вот концерты – они сыпались, как песок в песочных часах».
«А я навсегда запомнил тот концерт, господин капельмейстер», – ответил я. «Это было во дворце князя Кауница… Отец сказал мне, что князь Кауниц – канцлер и после Марии Терезии самое могущественное лицо в государстве. Нам не полагалось присутствовать на концерте – допускалась только знать – но мой отец, который, как и ваш, был тоже прекрасным музыкантом, оказал князю много услуг, и поэтому нам разрешили прийти, но мы стояли в задних рядах, за креслами, как и подобало людям столь низкого звания. Мне было всего двенадцать, и я не видел ничего из-за спин. Но слышать, слышал».
Моцарт ответил с редкой для него горячностью, так, словно я разбередил больную рану.
«Говорят, я слишком мал ростом и не могу как следует дирижировать оркестром, что, мол, у меня ноги коротковаты, оркестранты меня почти не видят; но ведь Гайдн немногим меня выше. Что я тогда играл?»
«Скарлатти. Младшего. Отец привел меня на концерт в надежде, что я возымею желание стать вторым Вольфгангом Амадеем Моцартом».
«Я не уверен, что к этому стоило стремиться».
«Почему, господин капельмейстер?»
«В моей жизни было слишком много страданий, болезней, зависти и интриг».
Голос Мюллера прервался, и Джэсон, взволнованный до глубины души, воскликнул:
– Неужели он так и сказал? Значит, ему было очень горько.
В конце концов старческая намять весьма ненадежна, промелькнуло у Джэсона, но голос Мюллера обрел уверенность и силу.
– Вы и самом дело верите, что у него было так горько на душе? – спросил Джэсон.
– Или печально. Вместо того, чтобы обрадоваться при виде афиши своей новой оперы, Моцарт глядел на нее с великой грустью. Господин Отис, я просто пытаюсь рассказать вам о своих встречах с Моцартом, которые навсегда остались у меня в памяти. К нему уже тогда пришла слава. Я думаю, он сознавал и свою гениальность, но мне кажется, он также понимал, что Вена для него неподходящее место. А мой следующий вопрос взволновал Моцарта еще сильней.
Джэсон придвинулся поближе. Рассказ Мюллера рождал в нем целую бурю чувств.
– Очнувшись от удивления, – молчание длилось всего несколько секунд, я спросил: «Вы возмущались, когда ваш отец принуждал вас ездить по Европе?»
«Он меня принуждал, а я возмущался! – сердито повторил Моцарт. – Да я дорожил этими поездками! Мы были очень дружной семьей – мой отец, мать и сестра, и это действовало на меня благотворно. Я играл для них. Какую великую радость и удовлетворение я испытывал! Я был в то время очень, очень счастлив. Пожалуй, это были счастливейшие годы моей жизни. Возмущаться отцом! Невероятно! – Он побледнел. Подобное обвинение глубоко поразило его. – До чего же глупы люди!»
«Ваша музыка и тогда вызывала восхищение, господин капельмейстер. – Я надеялся, что это смягчит его и не ошибся. – Как и теперь».
«Публика равнодушна, господин Мюллер. Она интересуется лишь результатом творения, но не самим творцом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99