Она рассказала, что Мерроу разлил виски в чайные чашки и продолжал разыгрывать роль героя.
«Макс Брандт, – заявил он между прочим, – единственный настоящий солдат во всем моем экипаже».
Дэфни со свойственной ей проницательностью давно уже поняла, что представляет собою сам Мерроу, и потому спросила:
«Ну, а как тот воздушный стрелок, о котором мне рассказывал Боу, – Фарр, если не ошибаюсь?»
«Фарр… Что Фарр? Сержант-хвастунишка! Вот Макс настоящий офицер, джентльмен, и к тому же влюблен в свою работу; любит бомбить. Думаю, он потому и хорош, что сам фриц. Фриц из Висконсина. Эти немцы знают, как надо драться».
«Они убийцы!» (Она вспомнила об отце).
По словам Дэфни, Мерроу с сожалением взглянул на нее, словно на крохотного, слабенького несмышленыша, и ответил:
«Послушайте, детка, а вы вообще-то понимаете, что такое солдатское дело?»
Мерроу, рассказывала Дэфни, говорил с таким благодушием и снисходительностью к ее незнанию мужской психологии, что казалось, от него исходила всепокоряющая сила. Он говорил, какой спортивный народ эти немцы, и завел старую песню о мнимом «кодексе рыцарской чести в воздухе»: если противник выпустил шасси или выбросился на парашюте – щади его.
«Возьмите, к примеру, своего друга Боу. Не беспокойтесь, я не собираюсь его чернить, он хороший парень, но вояка никудышный. Дерется он не по-настоящему, без злости. Либо уж больно образован, либо что-то еще».
– Минуточку, Дэф, – прервал я ее. – Как, говоришь, он меня назвал?
Удивленная этим вопросом, Дэфни ответила, что Мерроу употребил мое прозвище; ее тон показывал, что она не видит в этом ничего необыкновенного.
– Ты уверена?
– Абсолютно. Весь вечер он тебя иначе и не называл, только Боу, Боу, Боу.
– Могу сказать одно: очень странно.
Я пояснил, что, насколько помню, он никогда в разговоре со мной не употреблял прозвища.
По словам Дэфни, Мерроу и дальше продолжал самоуверенно и грубо принижать меня. Нет, нет, он вовсе не собирался превращать меня в ничтожество! «Одним словом, второй пилот. Он и его дружок Линч. За все время я только однажды слышал от Линча умные речи – когда он заговорил о наших двигателях; он сказал, что в одном Б-17 больше лошадей, чем понадобилось Юлию Цезарю для вторжения в Британию. Вот это силища!»
Дэфни сообщила, что Мерроу все время жадно глотал виски, и добавила, что любая опытная девушка сразу бы распознала в этом соответствующую подготовку.
Он начал рассказывать (Дэфни показалось, что он становился все более огромным, что у него вот-вот лопнет грудь, он снял китель, и под тонкой сорочкой на руках перекатывались набухшие бицепсы), как любил драться.
«Однажды – я был тогда еще совсем мальчишкой – мы с моим лучшим приятелем… Сначала дружеский спор о машинах „оверленд“ или „шевроле“, потом безлюдное местечко, скрытое от посторонних глаз деревянным забором и заросшее крапивой, Чакки – вспыльчивый, как порох, и больной насморком… Я чуть не убил его».
Мерроу рассмеялся, представив себе Чакки, в котором сил осталось разве лишь для того, чтобы чихать.
В средней школе, рассказывал Мерроу, он сразу же стал просить, чтобы его научили драться.
«У нас был тренер, – Дэфни забыла, как назвал его Мерроу, – так он вместо слова „драка“ говорил „мужественное искусство самообороны“, но какая там оборона! Скорее искусство, как изувечить противника. Если противник одолевает – дай ему коленом в…»
Мерроу, продолжала Дэфни, стал прибегать к словечкам, которые, по его мнению, входили, как и выпивка, в ритуал подготовки и тоже разжигали желание.
Тут я прервал Дэфни, возможно, потому, что ее рассказ, как Мерроу пытался меня унизить, разбудил постоянно дремавшую во мне готовность заняться самобичеванием.
– А знаешь, – сказал я, – Базз, возможно, и прав, когда называет меня никудышным воякой. Помнишь, я тебе рассказывал, как занимался боксом? Я прирожденный второй пилот, человек, которому суждено во всем и всегда занимать второе место. Никогда не забуду, в каком кошмарном состоянии я оказался в одном из матчей, когда потерял сознание, а потом никак не мог вспомнить, что же произошло в последнем раунде. Пожалуй, и лучше, что не мог.
В моей памяти отчетливо всплыла сцена: я лежу на столе для массажа, серая пустота перед глазами постепенно сгущается, начинают мелькать отдельные кадры, как на киноленте, сорвавшейся с перематывающих барабанчиков аппарата, наконец полная ясность в поле зрения, во всем, что происходит в раздевалке: тренер Муз Муэн с волосатыми руками и огромным животом под готовой лопнуть тенниской, запах эвкалиптовой мази и подмышек богатыря; стеклянный цилиндр, и в нем никелированные ножницы Муза для разрезания бинтов с утолщением в форме утиного носа на конце одного из лезвий, что облегчало доступ под марлю; да, я отчетливо понимал все, что происходило в раздевалке, а что там, за дверью? Мир сузился для меня до размеров этой комнаты. Я не мог припомнить, каков он, мир, который лежал за ее пределами. Вне раздевалки начиналось ничто. Я обречен всю жизнь провести здесь, в этой комнате, на столе для массажа…
Воспоминание о случае с потерей памяти было особенно знаменательным в свете рассказа Дэфни о безудержном хвастовстве моего командира, ибо я часто думал об этом нокауте, как о своей первой смерти, и теперь знал, что боюсь не агонии умирания и не самой смерти, а боюсь лишиться возможности познать чудеса того огоромного и прекрасного, что вмещается в одно слово – жизнь; к тому же Дэфни только что сказала: «Ты же сильный, Боу. Ты по-настоящему сильный!»
Потом она покачала головой и добавила:
– А он продолжал выкрикивать: «Я люблю воевать… Воевать!»
Он говорил все быстрее и быстрее. (Дэфни сказала, что не помнит, в каком именно порядке развивались события, но пытается рассказывать все, что в силах припомнить.)
«Однажды я проехал всю Луизиану на „линкольн-зефире“ с фараоном на хвосте. Черт подери, ему не удалось меня задержать! Вы же понимаете, фараоны редко когда дают на мотоцикле свыше восьмидесяти, ну, а я ведь летчик, я привык к скорости. Однажды в машине приятеля я пересек страну за семьдесят семь часов с одной лишь остановкой дома. Я оставил его у себя, в Омахе, – пусть, думаю, отдохнет – мы подменяли друг друга за рулем, а сам позвонил одной крошке в Холенде и сказал, чтоб ждала, что та и сделала; я переспал с ней, а утром заехал за парнем, и все же мы завершили пробег ровно за семьдесят семь часов, включая остановку».
Потом он заговорил о том, сколько разных машин у него перебывало, и имел наглость вторично рассказать Дэфни басню о том, как оставил свою машину в Беннет-филде с ключом от зажигания. Рассказал в тот самый день, когда узнал из письма дяди, что тот продал машину.
Он показал ей орден и пояснил, что захватил специально для того, чтобы обратить ее внимание на искажение его фамилии.
«Вот уж фамилию какого-нибудь сержанта обязательно написали бы правильно!»
Заявив, что ему нравится воевать, что он влюблен в войну, продолжала Дэфни, он дал понять, что у него нет иных побуждений, – просто он любит воевать ради того, чтобы воевать, и уж во всяком случае, не из-за чувства товарищества с остальными пилотами нашей авиагруппы. Она вспомнила, что Мерроу как-то назвал наш экипаж «клубом людишек Боумена».
«Тело», – разглагольствовал он, – это мое собственное тело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122