22
В среду девятого июня мы поехали в Кембридж и снова слушали на берегах Кема студенческие мадригалы, а я лежал в окружении других слушателей на траве под огромными деревьями рядом с Дэфни, до краев наполненный в этот теплый день желанием.
В паузе между номерами какой-то янки рядом с нами сообщил своему дружку, что концерт входит в программу ежегодных торжеств, называемых «Майской неделей», хотя отмечалась она в июне.
– Ну и обалдуи же эти лайми, – отозвался его дружок.
Я видел, как вспыхнула Дэфни.
После концерта Мерроу и другие куда-то исчезли, а мы с Дэфни наняли плоскодонку и около часа медленно плыли вниз по реке мимо чудесной королевской церкви, гостиницы «Геррет», мостов «Тринити» и Сент-Джона, и именно за это время благодаря Дэфни у меня возникли некоторые мысли – предвестники кризиса, который наступил в конце июля.
Я слушал, как студенты распевают неизвестные мне мадригалы XVI столетия, а мысли мои блуждали где-то в далеком прошлом; я размышлял о девушках, оставшихся дома, в Штатах. У меня всегда была какая-нибудь зазноба. В годы обучения я встречался с разными девушками, и с каждой из них у меня было связано какое-то воспоминание. Так, при мысли о Пенни возникала кинокартина «Вот идет мистер Джорден» в Сайкстоне, в штате Миссури; Сибил означала «бьюик» ее отца – мы останавливали машину у железнодорожного переезда в горах недалеко от Денвера, причем даже не обнимались, а только слушали по автомобильному приемнику джаз Томми Дорси; с Мэрилин ассоциировалась мелодия «Такова моя любовь», грохотавшая из радиолы-автомата в дешевом ресторанчике в Монтгомери, в штате Алабама. Но через все эти воспоминания прежде всего проходила Дженет – девушка из моего родного города, моя невеста, и, казалось, от нее невозможно спастись, как от наследственности. После подобных размышлений я начииал еще больше ценить Дэфни, ибо каждая девушка, как бы сильно я ее ни желал, постоянно действовала мне на нервы, в то время как с Дэфни я чувствовал себя легко и свободно.
Я освоился с самостоятельным управлением лодкой, я потом сидел на корме просто так, и мы болтали.
Дэфни была откровенна. Мы говорили на одном языке. Теперь нас уже не так разъединяло национальное различие и различие в жизненном опыте.
Я понял, что своим поведением она редко давала мужчинам повод к азойливым приставаниям, – несмотря на хрупкость и женственность, она обладала большой внутренней силой, присущей цельным натурам.
– Мы никогда ни о чем не спорим, – сказал я.
– А почему мы должны спорить? Я так скучаю без тебя. Зачем же мне отравлять часы нашей близости?
Она находила какую-то сладость в тоске и любила страдания, вызываемые глубокой привязанностью.
– Что бы ты мог сделать ради меня?
Я обещал ей то, о чем поется в песнях. Подняться на гору. На лодке отправиться в Китай. Написать книгу. Переплыть океан. Сделать жемчужное ожерелье из росинок, как в песне, которую я пел, чтобы сохранить свою жизнь. Да, в присутствии Дэфни я забывал обо всех опасностях на свете.
Потом Дэфни устроила мне нечто вроде допроса.
– Что ты хочешь от меня? – с какой-то болью спросила она, и ее вопрос застал меня врасплох.
Я сразу же подумал о постели, но решил, что надо найти какой-то другой, не столь грубый ответ. Утешения, когда я в отчаянии. Хорошую компанию, хорошую беседу, хороший смех. Возможность проводить с ней свободное время между рейдами. Я чувствовал себя смущенным, так как понимал, что Дэфни ждала совершенно определенного обещания, чего-то очень важного для нее, и сразу занял осторожную и уклончивую позицию.
– Война, – ответил я, как бы объясняя свое длительное молчание, – идет война, и мне бы хотелось скорее увидеть ее конец.
– А во имя чего ты воюешь? Я хочу сказать, ты-то какое имеешь отношение к этой войне?
Вопрос был поставлен необычно, но к тому времени я уже хорошо знал Дэфни и понимал, что она спрашивает именно о том, о чем хочет спросить: по чисто женской логике, Дэф, вероятно, считала, что войны исчезнут лишь тогда, когда люди откажутся участвовать в них; но я нервничал и, очевидно, высмеял бы подобную наивность, подобную сентиментальную чушь, ибо смешно думать, что отказ воевать по политическим и религиозным мотивам мог привести к созданию мира без войн, но в те дни такой вопрос казался обычным.
– Я не знаю, во имя чего я воюю. Во всяком случае, не во имя патриотизма, проповедуемого сенатором Тамалти. Вряд ли наши ребята, даже Мерроу, воюют из патриотических побуждений. Думаю, им просто не терпится поскорее совершить свои двадцать пять боевых вылетов, и точка. Понимаю, Дэф, мои слова могут покоробить любого англичанина, но клянусь, что только в этом и состоит для них цель войны. Каждый боевой вылет – еще один шаг к окончанию смены. Остаться в живых – вот главное.
Кажется, я чувствовал себя слишком неловко, чтобы распространяться даже в разговоре с Дэфни о своей добропорядочности, которая никогда меня не покидала.
Убивать, чтобы выжить… Позже я вновь и вновь возвращался к этой мысли. В школе в Донкентауне, когда мне было лет десять, я интересовался динозаврами. Возможно, все эти бронтозавры, стегозавры, трицератопсы, аллозавры и особенно гигантские тираннозавры – владыки всего живого – страшили меня потому, что я был таким маленьким, таким коротышкой. Прошли миллионы лет, прежде чем эти чудовища приобрели все для того, чтобы убивать других и выжить самим, – шипы высотой в рост человека, хвосты, один удар которых мог бы разнести дом, ключицы шириной в стенку «Шермана», когти, похожие на лезвие топора. Они обладали мозгом величиной с грецкий орех. Прошло семьдесят пять миллионов лет, и я, со своей «летающей крепостью» и мозгом размером с порядочный грейпфрут, сам стал зубом птерозавра с кожистыми крыльями. Мне казалось, что стремление выжить не должно быть основной целью у цивилизованного человека.
Тщательно обдумав вопрос Дэфни, я пришел к выводу, что воевать мне легче, чем не воевать. Я принадлежал к тому кругу людей, которые считали, что летать и воевать – это и есть единственная форма бытия.
Все, видимо, сводилось к тому, что я скорее предпочел бы умереть, чем отступить от этого естественного и общепринятого правила поведения.
И в то же время, посматривая на Дэфни, сидевшую в своем желтом платье на зеленой скамье плоскодонки, я сознавал, что предпочту жить, а не умереть.
Что бы я мог сделать ради нее, спросила она.
В конце июля, в разгар целой серии рейдов (мы называли их нашим «блицем»), предав Кида Линча вечному успокоению на американском военном кладбище близ Кембриджа, я пережил кризис в своем отношении к войне; он явился итогом моих попыток собрать воедино все эти бессвязные и противоречивые мысли, но лишь после трагического рейда на Швайнфурт я понял, что они значили. Однако в тот день, когда мы слушали мадригалы, эти мысли приходили мне в голову случайно, оставляя лишь какой-то неприятный осадок.
Время, на которое мы арендовали лодку, истекло, и мы отправились к Дэфни.
23
Целой группой мы сидели в комнате Титти и болтали о состоявшемся в тот день, одиннадцатого июня, налете на Вильгельмсхафен.
В комнату вошел развинченный тип, на вид лет шестнадцати, с ярко-рыжими волосами, – я не раз видел его на базе; на его кожаной куртке виднелась сделанная карандашом надпись:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122