Николай Митрофанович раньше утра не вернется, ибо сопутствует двум чинам из области в их высокой забаве. Пристрелили какую-нибудь наполовину прирученную тварь и теперь празднуют победу.
Дуся, смеясь, хлопает мужа по губам и ведет Бету в душ, а мы с Алексеем идем осматривать отведенные нам комнаты. Две чистенькие клетушки, в каждой стол, табурет и заправленная по-солдатски железная койка. Одна из клетушек кажется мне попросторнее, и я оставляю в ней чемоданчик Беты.
– Апартаменты, конечно, не ахти фешенебельные, – говорит Алешка, мыча и похохатывая совершенно так же, как в те времена, когда мы с ним торговали собаками. – Но ты, Лешенька, уж извини. Мы простые советские бушмены, живем без затей.
– Знаешь что, Леша, – огрызаюсь я. – Хоть ты с боссом и воюешь, но стиль его усвоил.
Удар попадает в цель. Алешка смущен.
– Прости, брат, – говорит он. – Я кретин. Вдруг меня разозлило, что ты приехал к нему, а не ко мне. Ведь так?
– Что верно, то верно.
– Так, может быть, я напрасно с тобой разоткровенничался? – Алешка ловит мой укоризненный взгляд и поправляется: – Шучу, сам понимаешь. Да и бесполезно скрывать. О том, что мы с Николаем Митрофановичем живем, как кошка с собакой, знают даже деревья в лесу. Делить нам нечего, кроме власти, а она уже поделена, он – директор, я – парторг. Задачи у нас как будто общие, но я для него – кость в горле, и он давно бы меня выпер, если б за мной не стояли широкие массы избирателей. Босс уже все кнопки нажимал, но не так-то просто найти человека на мое место. Должность, доложу я тебе, весьма хлопотливая, люди разбросаны по фермам и лесничествам, в контору приходят только за зарплатой, собрание провести – это у нас целое дело…
В ожидании душа заходим в просторную комнату рядом с входной дверью. Там накрывает на стол захлопотавшаяся и раскрасневшаяся Дуся. От нее исходит такой ласковый покой, что я физически ощущаю, как ослабевает напряжение, в каком я жил все эти дни. Я гость ее мужа и, может быть, даже какое-то начальство, но могу поручиться – точно так же она улыбается проходящим здесь практику шумным и вечно голодным студентам. Попутно прихожу к мысли, что будущее нашего сервиса, если у него есть будущее, где-то рядом, не в заученных улыбках парижских горничных и гарсонов, а в этой опирающейся на материнский инстинкт радости гостеприимства. А впрочем, я не хочу сказать ничего дурного о парижских гостиницах, кафе и магазинах, там есть чему поучиться.
Комната веселенькая и уютная. За кисейным пологом кровать с горой подушек, на стенах репродукции из «Огонька» и приколотые веером открытки, комод накрыт вышитой салфеткой, а на ней слоники, расписное фарфоровое яйцо и вазочка с бумажными маками на проволочных стебельках. Моя бывшая жена наверняка заклеймила бы все это как злейшее мещанство, хотя если вдуматься, нет большего мещанства, чем привычка механически зачислять в мещане по таким признакам, как вышитые салфеточки или бумажные цветы. Автоматизм мышления – вот единственный стабильный признак мещанства.
– Служебная резиденция моей августейшей супруги, – комментирует Алешка, и я замечаю стеклянную горку, где под замком хранятся с десяток аптечных пузырьков и столь же несложная бухгалтерия в потрепанных скоросшивателях. – Здесь же на правах принца-консорта проживаю и я. В Юрзаеве у меня собственный дом, теща и двое парней, Котька и Андрейка, – все это я оторвал в приданое. С домишком и с женой меня малость поднадули, но теща и ребята – золото…
Дуся смеется, сует Алешке полотенца и гонит нас мыться. В сенцах мы сталкиваемся с идущей из душа Бетой. Она улыбается нам, и я рад, что она вырвалась из своего заточения и приехала к этим легким и доброжелательным людям.
В душевой – тесовой, пахнущей свежей сосновой стружкой – мы не спеша раздеваемся. Раздетый и без очков, Алешка выглядит моложе. В студенческие годы он казался старообразным, теперь, постарев, сохранил что-то студенческое. Костяк у него грубоватый, но мощный, жира ни капли, кожа, поросшая рыжими волосами, чистая и гладкая, а над правым соском и на спине полустершиеся рубцы – следы сквозного пулевого ранения.
Я смотрю на Алешку с нежностью и нарастающим чувством вины. Как я мог потерять его так надолго? Стыд и срам, надо было поехать в Париж, чтоб наконец узнать, почему мой друг ушел из Института. Нужно немалое мужество, чтоб в сорок лет сказать «я не создан для науки». Я спрашиваю Алешку, точно ли он сказал Успенскому эти слова. Алешка смеется.
– Точно.
– И ты вправду так думал?
Алексей отвечает не сразу. Он становится под душ, намыливает голову и рычит от удовольствия.
– Не совсем. Точнее было бы сказать – не создан для Института.
– Но ты ведь так его любил!
– Я любил другой Институт. Где директор ходил в чувяках и шерстяных носках поверх галифе, а по вечерам все сотрудники собирались у него в кабинете и пили чай из большого жестяного чайника…
– Прости, Леша, – перебиваю я. – Наивно предполагать, что Институт может вечно оставаться таким, каким он рисуется в твоем романтическом воображении.
– Совершенно справедливо, Лешенька, темпора – они мутантур, и ни хрена с ними не поделаешь. Но – заметь! – я не сказал, что плох Институт. Я, я для него не гожусь. И в том, что я не стал новым Пастером либо Сеченовым, я никого не виню. Да и себя-то не особенно.
– Почему же ты все-таки ушел?
Алексей опять отвечает не сразу. Он вытирает полотенцем свои охряные, слегка заседевшие патлы и соображает.
– Да так как-то, одно к одному пришлось… За неделю до сессии – ну, той самой – вызывает меня к себе Вдовин, он уже тогда был в силе, и спрашивает, не пойду ли я вместо Доры Петровны в виварий, дескать, слабый участок, руководство надо освежить, нужен мужчина, коммунист, чтоб поставить дело, а ты животных любишь… И смотрит мне в глаза честным взглядом. А я смекаю: получай две сотни прибавки и убирайся на задворки, у нас теперь начальство бывает, иностранцев возят и твое рыло никак не вписывается в этот фешенебельный антураж. Подумал я и говорю: зверей я действительно люблю, но только на воле, а если ты считаешь, что в виварии так нужна мужская рука и партийное влияние, то почему бы тебе самому туда не пойти?
Я представляю себе физиономию Вдовина и не могу удержаться от смеха. Алешка тоже смеется. Теперь я стою под душем, а Алексей, кряхтя, натягивает на себя чистые носки, старенькие, но аккуратно заштопанные.
– Ну а потом, понимаешь, начинается сессия и из Ильи начинают делать мартышку…
– Прости, пожалуйста. – Нехорошо перебивать, но я не могу удержаться. – Где Илья?
Алексей таращит на меня близорукие без очков глаза. Такое впечатление, что он не сразу понял вопрос.
– Как где? Здесь, конечно.
– Здесь?!
– Ну да, здесь. А где ему еще быть? – Он хочет еще что-то сказать, но удерживается и кротко поясняет: – С той сессии мы не расставались. В первый же день я понял: Илюшке хана, выпрут. Я хоть и слыву неудачником, но живуч, как кошка, как меня ни швыряй, всегда падаю на все четыре лапы, а Илья – обыкновенный гений, чувствителен и беспомощен.
– Илья воевал. И, говорят, хорошо.
– Война – особь статья. Для войны, Лешенька, годится любой честный человек. Короче говоря, я прикинул всю ситуэйшен: без меня Илья сопьется или запсихует, мне тоже не расчет дожидаться, пока Николай Митрофанович меня наладит…
– А сюда как вы попали?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123
Дуся, смеясь, хлопает мужа по губам и ведет Бету в душ, а мы с Алексеем идем осматривать отведенные нам комнаты. Две чистенькие клетушки, в каждой стол, табурет и заправленная по-солдатски железная койка. Одна из клетушек кажется мне попросторнее, и я оставляю в ней чемоданчик Беты.
– Апартаменты, конечно, не ахти фешенебельные, – говорит Алешка, мыча и похохатывая совершенно так же, как в те времена, когда мы с ним торговали собаками. – Но ты, Лешенька, уж извини. Мы простые советские бушмены, живем без затей.
– Знаешь что, Леша, – огрызаюсь я. – Хоть ты с боссом и воюешь, но стиль его усвоил.
Удар попадает в цель. Алешка смущен.
– Прости, брат, – говорит он. – Я кретин. Вдруг меня разозлило, что ты приехал к нему, а не ко мне. Ведь так?
– Что верно, то верно.
– Так, может быть, я напрасно с тобой разоткровенничался? – Алешка ловит мой укоризненный взгляд и поправляется: – Шучу, сам понимаешь. Да и бесполезно скрывать. О том, что мы с Николаем Митрофановичем живем, как кошка с собакой, знают даже деревья в лесу. Делить нам нечего, кроме власти, а она уже поделена, он – директор, я – парторг. Задачи у нас как будто общие, но я для него – кость в горле, и он давно бы меня выпер, если б за мной не стояли широкие массы избирателей. Босс уже все кнопки нажимал, но не так-то просто найти человека на мое место. Должность, доложу я тебе, весьма хлопотливая, люди разбросаны по фермам и лесничествам, в контору приходят только за зарплатой, собрание провести – это у нас целое дело…
В ожидании душа заходим в просторную комнату рядом с входной дверью. Там накрывает на стол захлопотавшаяся и раскрасневшаяся Дуся. От нее исходит такой ласковый покой, что я физически ощущаю, как ослабевает напряжение, в каком я жил все эти дни. Я гость ее мужа и, может быть, даже какое-то начальство, но могу поручиться – точно так же она улыбается проходящим здесь практику шумным и вечно голодным студентам. Попутно прихожу к мысли, что будущее нашего сервиса, если у него есть будущее, где-то рядом, не в заученных улыбках парижских горничных и гарсонов, а в этой опирающейся на материнский инстинкт радости гостеприимства. А впрочем, я не хочу сказать ничего дурного о парижских гостиницах, кафе и магазинах, там есть чему поучиться.
Комната веселенькая и уютная. За кисейным пологом кровать с горой подушек, на стенах репродукции из «Огонька» и приколотые веером открытки, комод накрыт вышитой салфеткой, а на ней слоники, расписное фарфоровое яйцо и вазочка с бумажными маками на проволочных стебельках. Моя бывшая жена наверняка заклеймила бы все это как злейшее мещанство, хотя если вдуматься, нет большего мещанства, чем привычка механически зачислять в мещане по таким признакам, как вышитые салфеточки или бумажные цветы. Автоматизм мышления – вот единственный стабильный признак мещанства.
– Служебная резиденция моей августейшей супруги, – комментирует Алешка, и я замечаю стеклянную горку, где под замком хранятся с десяток аптечных пузырьков и столь же несложная бухгалтерия в потрепанных скоросшивателях. – Здесь же на правах принца-консорта проживаю и я. В Юрзаеве у меня собственный дом, теща и двое парней, Котька и Андрейка, – все это я оторвал в приданое. С домишком и с женой меня малость поднадули, но теща и ребята – золото…
Дуся смеется, сует Алешке полотенца и гонит нас мыться. В сенцах мы сталкиваемся с идущей из душа Бетой. Она улыбается нам, и я рад, что она вырвалась из своего заточения и приехала к этим легким и доброжелательным людям.
В душевой – тесовой, пахнущей свежей сосновой стружкой – мы не спеша раздеваемся. Раздетый и без очков, Алешка выглядит моложе. В студенческие годы он казался старообразным, теперь, постарев, сохранил что-то студенческое. Костяк у него грубоватый, но мощный, жира ни капли, кожа, поросшая рыжими волосами, чистая и гладкая, а над правым соском и на спине полустершиеся рубцы – следы сквозного пулевого ранения.
Я смотрю на Алешку с нежностью и нарастающим чувством вины. Как я мог потерять его так надолго? Стыд и срам, надо было поехать в Париж, чтоб наконец узнать, почему мой друг ушел из Института. Нужно немалое мужество, чтоб в сорок лет сказать «я не создан для науки». Я спрашиваю Алешку, точно ли он сказал Успенскому эти слова. Алешка смеется.
– Точно.
– И ты вправду так думал?
Алексей отвечает не сразу. Он становится под душ, намыливает голову и рычит от удовольствия.
– Не совсем. Точнее было бы сказать – не создан для Института.
– Но ты ведь так его любил!
– Я любил другой Институт. Где директор ходил в чувяках и шерстяных носках поверх галифе, а по вечерам все сотрудники собирались у него в кабинете и пили чай из большого жестяного чайника…
– Прости, Леша, – перебиваю я. – Наивно предполагать, что Институт может вечно оставаться таким, каким он рисуется в твоем романтическом воображении.
– Совершенно справедливо, Лешенька, темпора – они мутантур, и ни хрена с ними не поделаешь. Но – заметь! – я не сказал, что плох Институт. Я, я для него не гожусь. И в том, что я не стал новым Пастером либо Сеченовым, я никого не виню. Да и себя-то не особенно.
– Почему же ты все-таки ушел?
Алексей опять отвечает не сразу. Он вытирает полотенцем свои охряные, слегка заседевшие патлы и соображает.
– Да так как-то, одно к одному пришлось… За неделю до сессии – ну, той самой – вызывает меня к себе Вдовин, он уже тогда был в силе, и спрашивает, не пойду ли я вместо Доры Петровны в виварий, дескать, слабый участок, руководство надо освежить, нужен мужчина, коммунист, чтоб поставить дело, а ты животных любишь… И смотрит мне в глаза честным взглядом. А я смекаю: получай две сотни прибавки и убирайся на задворки, у нас теперь начальство бывает, иностранцев возят и твое рыло никак не вписывается в этот фешенебельный антураж. Подумал я и говорю: зверей я действительно люблю, но только на воле, а если ты считаешь, что в виварии так нужна мужская рука и партийное влияние, то почему бы тебе самому туда не пойти?
Я представляю себе физиономию Вдовина и не могу удержаться от смеха. Алешка тоже смеется. Теперь я стою под душем, а Алексей, кряхтя, натягивает на себя чистые носки, старенькие, но аккуратно заштопанные.
– Ну а потом, понимаешь, начинается сессия и из Ильи начинают делать мартышку…
– Прости, пожалуйста. – Нехорошо перебивать, но я не могу удержаться. – Где Илья?
Алексей таращит на меня близорукие без очков глаза. Такое впечатление, что он не сразу понял вопрос.
– Как где? Здесь, конечно.
– Здесь?!
– Ну да, здесь. А где ему еще быть? – Он хочет еще что-то сказать, но удерживается и кротко поясняет: – С той сессии мы не расставались. В первый же день я понял: Илюшке хана, выпрут. Я хоть и слыву неудачником, но живуч, как кошка, как меня ни швыряй, всегда падаю на все четыре лапы, а Илья – обыкновенный гений, чувствителен и беспомощен.
– Илья воевал. И, говорят, хорошо.
– Война – особь статья. Для войны, Лешенька, годится любой честный человек. Короче говоря, я прикинул всю ситуэйшен: без меня Илья сопьется или запсихует, мне тоже не расчет дожидаться, пока Николай Митрофанович меня наладит…
– А сюда как вы попали?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123