– недостаточно sexy и потому не имеет успеха. По-моему, это подло так говорить, а впрочем, увидите. Конечно, увидите, она выйдет сразу после Нади. Тереза очень гордая, не умеет выпрашивать угощение, приходится мне по дружбе стараться за двоих. И еще дирекции не нравится, что у нее есть жених. Смешно, правда? Нет, он сюда не ходит, но всегда встречает или провожает – это смотря по тому, в какой он смене работает. Очень симпатичный, только слишком молодой, ему девятнадцать – это еще не мужчина, правда? Мне больше нравятся мужчины вроде вас – вы же еще не старый… У меня жених? Ох, насмешили! Женихов полно, только жениться не хотят. Зато у меня есть сын. Сколько ему? Скоро три. А вы сколько думали – двадцать? Его зовут Ги. Знаете, какой у меня сын!.. Солнышко…
Я взглянул на Веронику, то бишь Жанну-Мари, и поразился. Она даже похорошела.
Вскоре над пятачком вспыхнул яркий свет, и человек-пробор объявил выступление Нади Камерун» Надя оказалась очень рослой и статной блондинкой в расшитом черным стеклярусом вечернем платье. В ответ на аплодисменты она царственно улыбнулась и не теряя времени начала раздеваться. При этом они принимала весьма смелые позы, долженствующие изображать призыв и томление, но меня почему-то с самого начала разбирал неприличный смех.
Человек так устроен, что самая скорбная мольба, самый жизнерадостный призыв от бесконечного повторения выхолащиваются. Исчезают обертоны – независимые от нашей воли свидетели искреннего чувства, стираются тончайшие, как ворс, призвуки, остается только звуковой скелет, затем и этот безжизненный скелет искажается, превращается в карикатуру. В криках уличных торговцев, в дьячковском бормотании, в возгласах профессиональных нищих и в имитирующих страстное томление движениях Нади было нечто неуловимо общее, и меня позабавила мысль, что ослепительная Надя среди своих конвульсий, вероятно, ни на минуту не забывает об ожидающем ее в переулке такси с включенным счетчиком.
Публика была в восторге. Белесая девица все время мешала своему спутнику смотреть и даже пыталась завязать ему платком глаза. В конце концов она схлопотала пощечину, взвизгнула, но сразу успокоилась и начала бешено аплодировать. Финал выступления шел под барабанную дробь, как смертельный номер. Затем свет вырубили, и тут мы с Пашей отвели душу. Мы беззвучно сотрясались и толкали друг друга локтями. Единственное, что нас сдерживало – не хотели обижать наших спутниц. Свет долго не включали, у входа шла какая-то возня, мимо нас пробежал вездесущий человек-пробор, на помощь ему явился светящийся негр, вдвоем они выволокли наружу кого-то, не слишком сопротивлявшегося. Когда порядок был восстановлен, мы трое – Вероника, Паша и я – чуточку позлословили о Наде-челноке, пока молчаливая Тереза не сказала: «Боже, о чем вы говорите. Здесь не Гранд-Опера. Она – то, что нужно». И вновь замолкла.
На нас давно уже поглядывал человек-пробор, и Вероника опять заговорила о шампанском, гордая Тереза ее не поддержала, мы с Пашей промолчали, и она сдалась.
– Ну шут с вами, вы такие симпатичные, и мне лень вас обирать. Закажите еще виски – и точка.
– Скажите, Вероника, – спросил я. – Виски не мешает вам работать?
Вероника посмотрела на меня с нескрываемой иронией.
– Помогает. Тереза правильно сказала – здесь не Гранд-Опера.
Успенский в это время пытался выяснить у Терезы, нравится ли ей работа в «Парадизе», но Тереза то ли не понимала его, то ли не хотела понимать, и мне пришлось перевести вопрос. Тереза вспыхнула. Это было видно даже сквозь ее темную кожу.
– Нравится, – сказала она с вызовом. – Очень нравится. Знаете, кем я была у себя на островах? Судомойкой, потом официанткой. И всякий скот от хозяина до последнего забулдыги считал, что я всеобщая подстилка и он может надо мной измываться. А здесь я хоть и дерьмовая, но артистка, и если какой-нибудь балбес даст волю рукам, Большой Пьер выбросит его на улицу.
Она нервно поднялась с места, ее маленькие ноздри раздувались. Впрочем, она сразу же взяла себя в руки и впервые улыбнулась. Улыбкой она извинялась за вспышку. Больше она не присела – пора было готовиться к выступлению.
Минут через пять она появилась на возвышении, закутанная в длинную черную мантилью. Для ее выхода в прожекторную лампу, освещавшую пятачок, была вставлена рамка с оранжевым целлофаном, а сама лампа сдвинута вбок. Из-за занавески доносился глухой гитарный рокот, одна многократно повторяющаяся и почти неизменная фраза, скорее фон, чем аккомпанемент. С минуту Тереза стояла как каменное изваяние, обратив к целлофановому солнцу свой суровый и прекрасный профиль, затем неуловимым движением плеч сбросила к ногам мантилью и осталась в длинном хитоне из шелкового газа. Лицо ее по-прежнему было обращено к светилу, ни мы, ни притаившийся в полутьме зал для нее не существовали, она никого не видела и, казалось, не помнила, что ее видят другие. Она была наедине с солнцем, с древним божеством, искони почитаемым людьми как источник всего живого, и я был готов поверить, что вместо подвальной сырости и табачного смога она дышит соленой влагой тропического моря. Все, что я увидел потом, меньше всего было похоже на раздевание, это было священнодействие, обряд, медленная смена скульптурных поз, наверняка никем не подсказанных, а закодированных в подсознании, унаследованных от далеких индейских или африканских предков. Может быть, именно так, наедине с солнцем, посвящала себя богам юные жрицы, может быть, у каких-то ныне исчезнувших языческих племен достигшие брачного возраста девушки совершали этот несложный и целомудренный обряд благодарения, не знаю, здесь я профан. Скажу только, что театральная Саломея, танцующая с дозволения реперткома танец семи покрывал, по сравнению с Терезой показалась бы мне пожилой шлюхой. Я ни разу не уловил момента, когда спадали покрывала, казалось, они таяли и облетали под действием солнечных лучей, на короткий миг мы увидели Терезу обнаженной, и я искренне пожалел, что свет так быстро погас, – я никогда не видел более совершенного человеческого тела.
Администрация была права – Тереза не имела никакого успеха. Хлопали только иссохший субъект и белесая девица в овчине. Я тоже хлопнул несколько раз, и то потому, что огорченная чуть не до слез Вероника дернула меня за локоть – хлопать не хотелось. Хотелось помолчать.
Через несколько минут вернулась Тереза в том же простеньком платьице из лилового поплина, и мы с Успенским не сговариваясь разом поднялись и стали прощаться. Большой Пьер посветил нам фонариком, и мы вышли наружу. После «Парадиза» отравленный бензином воздух бульвара показался нам райски-благоуханным.
– Славные девки, – пробурчал Паша. И вдруг ухмыльнулся. – Вот что значит быть в плену предвзятых представлений. У себя в лабораториях мы бубним, что нет ничего опаснее предвзятых мнений, но стоит нам выйти за дверь… Знаешь что, Леша? Ну ее к бесу, эту Пигаль. Пойдем посидим четверть часика насупротив чертовой мельницы, выпьем – не пугайся! – по чашечке кофейку. И подадимся до хаты.
– Здесь тоже чрево, – сказал Успенский. – Центральный рынок – пищевод и желудок. Выделительные органы – здесь.
Паша был прав – площадь разительно напоминала залитую беспощадным светом бестеневых ламп вскрытую брюшную полость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123
Я взглянул на Веронику, то бишь Жанну-Мари, и поразился. Она даже похорошела.
Вскоре над пятачком вспыхнул яркий свет, и человек-пробор объявил выступление Нади Камерун» Надя оказалась очень рослой и статной блондинкой в расшитом черным стеклярусом вечернем платье. В ответ на аплодисменты она царственно улыбнулась и не теряя времени начала раздеваться. При этом они принимала весьма смелые позы, долженствующие изображать призыв и томление, но меня почему-то с самого начала разбирал неприличный смех.
Человек так устроен, что самая скорбная мольба, самый жизнерадостный призыв от бесконечного повторения выхолащиваются. Исчезают обертоны – независимые от нашей воли свидетели искреннего чувства, стираются тончайшие, как ворс, призвуки, остается только звуковой скелет, затем и этот безжизненный скелет искажается, превращается в карикатуру. В криках уличных торговцев, в дьячковском бормотании, в возгласах профессиональных нищих и в имитирующих страстное томление движениях Нади было нечто неуловимо общее, и меня позабавила мысль, что ослепительная Надя среди своих конвульсий, вероятно, ни на минуту не забывает об ожидающем ее в переулке такси с включенным счетчиком.
Публика была в восторге. Белесая девица все время мешала своему спутнику смотреть и даже пыталась завязать ему платком глаза. В конце концов она схлопотала пощечину, взвизгнула, но сразу успокоилась и начала бешено аплодировать. Финал выступления шел под барабанную дробь, как смертельный номер. Затем свет вырубили, и тут мы с Пашей отвели душу. Мы беззвучно сотрясались и толкали друг друга локтями. Единственное, что нас сдерживало – не хотели обижать наших спутниц. Свет долго не включали, у входа шла какая-то возня, мимо нас пробежал вездесущий человек-пробор, на помощь ему явился светящийся негр, вдвоем они выволокли наружу кого-то, не слишком сопротивлявшегося. Когда порядок был восстановлен, мы трое – Вероника, Паша и я – чуточку позлословили о Наде-челноке, пока молчаливая Тереза не сказала: «Боже, о чем вы говорите. Здесь не Гранд-Опера. Она – то, что нужно». И вновь замолкла.
На нас давно уже поглядывал человек-пробор, и Вероника опять заговорила о шампанском, гордая Тереза ее не поддержала, мы с Пашей промолчали, и она сдалась.
– Ну шут с вами, вы такие симпатичные, и мне лень вас обирать. Закажите еще виски – и точка.
– Скажите, Вероника, – спросил я. – Виски не мешает вам работать?
Вероника посмотрела на меня с нескрываемой иронией.
– Помогает. Тереза правильно сказала – здесь не Гранд-Опера.
Успенский в это время пытался выяснить у Терезы, нравится ли ей работа в «Парадизе», но Тереза то ли не понимала его, то ли не хотела понимать, и мне пришлось перевести вопрос. Тереза вспыхнула. Это было видно даже сквозь ее темную кожу.
– Нравится, – сказала она с вызовом. – Очень нравится. Знаете, кем я была у себя на островах? Судомойкой, потом официанткой. И всякий скот от хозяина до последнего забулдыги считал, что я всеобщая подстилка и он может надо мной измываться. А здесь я хоть и дерьмовая, но артистка, и если какой-нибудь балбес даст волю рукам, Большой Пьер выбросит его на улицу.
Она нервно поднялась с места, ее маленькие ноздри раздувались. Впрочем, она сразу же взяла себя в руки и впервые улыбнулась. Улыбкой она извинялась за вспышку. Больше она не присела – пора было готовиться к выступлению.
Минут через пять она появилась на возвышении, закутанная в длинную черную мантилью. Для ее выхода в прожекторную лампу, освещавшую пятачок, была вставлена рамка с оранжевым целлофаном, а сама лампа сдвинута вбок. Из-за занавески доносился глухой гитарный рокот, одна многократно повторяющаяся и почти неизменная фраза, скорее фон, чем аккомпанемент. С минуту Тереза стояла как каменное изваяние, обратив к целлофановому солнцу свой суровый и прекрасный профиль, затем неуловимым движением плеч сбросила к ногам мантилью и осталась в длинном хитоне из шелкового газа. Лицо ее по-прежнему было обращено к светилу, ни мы, ни притаившийся в полутьме зал для нее не существовали, она никого не видела и, казалось, не помнила, что ее видят другие. Она была наедине с солнцем, с древним божеством, искони почитаемым людьми как источник всего живого, и я был готов поверить, что вместо подвальной сырости и табачного смога она дышит соленой влагой тропического моря. Все, что я увидел потом, меньше всего было похоже на раздевание, это было священнодействие, обряд, медленная смена скульптурных поз, наверняка никем не подсказанных, а закодированных в подсознании, унаследованных от далеких индейских или африканских предков. Может быть, именно так, наедине с солнцем, посвящала себя богам юные жрицы, может быть, у каких-то ныне исчезнувших языческих племен достигшие брачного возраста девушки совершали этот несложный и целомудренный обряд благодарения, не знаю, здесь я профан. Скажу только, что театральная Саломея, танцующая с дозволения реперткома танец семи покрывал, по сравнению с Терезой показалась бы мне пожилой шлюхой. Я ни разу не уловил момента, когда спадали покрывала, казалось, они таяли и облетали под действием солнечных лучей, на короткий миг мы увидели Терезу обнаженной, и я искренне пожалел, что свет так быстро погас, – я никогда не видел более совершенного человеческого тела.
Администрация была права – Тереза не имела никакого успеха. Хлопали только иссохший субъект и белесая девица в овчине. Я тоже хлопнул несколько раз, и то потому, что огорченная чуть не до слез Вероника дернула меня за локоть – хлопать не хотелось. Хотелось помолчать.
Через несколько минут вернулась Тереза в том же простеньком платьице из лилового поплина, и мы с Успенским не сговариваясь разом поднялись и стали прощаться. Большой Пьер посветил нам фонариком, и мы вышли наружу. После «Парадиза» отравленный бензином воздух бульвара показался нам райски-благоуханным.
– Славные девки, – пробурчал Паша. И вдруг ухмыльнулся. – Вот что значит быть в плену предвзятых представлений. У себя в лабораториях мы бубним, что нет ничего опаснее предвзятых мнений, но стоит нам выйти за дверь… Знаешь что, Леша? Ну ее к бесу, эту Пигаль. Пойдем посидим четверть часика насупротив чертовой мельницы, выпьем – не пугайся! – по чашечке кофейку. И подадимся до хаты.
– Здесь тоже чрево, – сказал Успенский. – Центральный рынок – пищевод и желудок. Выделительные органы – здесь.
Паша был прав – площадь разительно напоминала залитую беспощадным светом бестеневых ламп вскрытую брюшную полость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123