Суть их сводилась к тому, что столица перегружена научными учреждениями и, пожалуй, было бы неплохо перевести наш Институт куда-нибудь подальше от столицы и поближе к живой природе, как это уже делается во многих развитых странах. Мысль вообще здравая, но применительно к нашему Институту почти неосуществимая, у каждого из присутствовавших, в том числе и у меня, нашлись бы веские возражения практического свойства, но все промолчали, понадеявшись на Успенского. Против всякого ожидания, Успенский и не подумал возражать, отделавшись ни к чему не обязывающими фразами, а когда я потом попрекнул его за несвойственное ему соглашательство, только засмеялся: «Нам с тобой нужна валюта. Много, страшно сказать сколько. Когда просишь денег, лучше не заводить споров. А насчет переезда – у нашего гостя есть дела поважнее. Увидишь – все обойдется».
Однако же не обошлось. Сам высокий гость, может быть, и забыл о своем предложении, но среди сопровождавших его лиц нашлись ревнители и энтузиасты, и я доподлинно знаю, что в подшефный нашему Институту Юрзаевский заповедник выезжала авторитетная комиссия. К слову сказать, когда мы с Успенским ехали с аэродрома, Алмазов среди прочих новостей что-то говорил о готовящемся решении. Вероятно, Паша не хуже меня понимал, что, если такое решение будет принято, бить отбой будет поздно, и отмахнулся только потому, что твердо знал: без него решать не станут и ему будет нетрудно доказать абсурдность переезда, в равной степени бесполезного и для нас и для заповедника. В принципе я не против рассредоточения исследовательских институтов, но надо знать Юрзаево – отдаленность, глушь и бездорожье не лучшие условия для наших лабораторий. Мы экспериментируем на собаках, мышах и морских свинках, богатейшая фауна заповедника нам совершенно ни к чему…
Все эти тревожные мысли накладываются на мой и без того подточенный бессонницей рабочий аппарат, выработанная годами привычка к сосредоточенности мне полностью изменяет, я порчу три листа бумаги подряд и наконец, отчаявшись, закрываю рукопись и ставлю на радиолу любимую пластинку.
К вечеру появляется мой ангел-хранитель. Евгения Ильинична – женщина грузная, но я никогда не слышу ее шагов, об ее появлении я узнаю по щелканию замка в по тому, как радостно оживляется Мамаду. Она потихоньку возится на кухне, и только переделав все дела, стучится ко мне, чтоб прибрать в комнате, а меня выгнать на прогулку. Затем я возвращаюсь, выпускаю Мамаду из клетки, и мы с Евгенией Ильиничной садимся пить чай. Картинка идиллическая, в стиле старых голландских мастеров. Евгения Ильинична женщина совершенно необразованная, но природного ума и такта у нее хватило бы на дюжину докторов наук, разговаривать с ней одно удовольствие. Самое удивительное, что в свои семьдесят лет она начисто лишена возрастного консерватизма. У нее есть свои сложившиеся взгляды и привычки, но в отличие от большинства старых людей она легко допускает, что можно жить, поступать и смотреть на вещи иначе. Знаю, она не одобряет моего холостяцкого существования и огорчается, что у меня нет детей, но тактично помалкивает. Если она со мной не согласна или чего-то не понимает, то обычно не спорит, а только улыбается или говорит: «Ваше дело, у вас своя голова». Голову мою она оценивает высоко, хотя вряд ли понимает, чем я занимаюсь. Упряма она только в одном: любит покушать и ей кажется, что я морю себя голодом. Мою диету она скрепя сердце приняла, но я всегда настороже: «Тетя Евгеша, суп опять на мясном бульоне?» Лгать Евгения Ильинична не умеет и обиженно молчит, но не выдерживает моего взгляда и взрывается: «Гос-споди, ну совсем чуточку… Что ж воду-то хлебать?» Есть у нее и другой пунктик: она знает, что я доктор, а доктора, по ее понятиям, на то и существуют, чтоб лечить людей. Никакие мои разъяснения, что я биолог, а не врач, не производят на тетю Евгешу никакого впечатления. Но все это мелочи. Самый факт, что у меня есть свой ангел-хранитель, по нынешним временам есть величайшее благо, а наши тихие беседы за чаем для меня не только интересны, но и поучительны. От Бальзака пошло выражение «физиология общественной жизни». Кругозор у тети Евгеши поуже, чем у Бальзака, но если б существовала такая дисциплина «физиология быта», то Евгения Ильинична могла бы быть профессором.
В одиннадцать Евгения Ильинична уходит. Она живет рядом, в том самом полудеревенском доме, что виден из окна. Там же живут ее взрослые сыновья, невестки и внуки. Старший сын – шофер такси, младший – механик на заводе, оба неплохо зарабатывают и сердятся на мать, зачем она ходит на работу, работы и дома хватает. Но тетя Евгеша цепко держится за свою скромную лифтерскую должность, она предпочитает иметь собственные деньги и тратить их по своему разумению. К тому же она ценит свою независимость и не хочет, чтобы ею помыкали невестки. После ухода Евгении Ильиничны я стелю себе постель, но надежды на сон у меня мало. Думаю я, конечно, о Бете. И не только о постигшем ее горе, что естественно, но и о том, что теперь она свободна… Мысль это стыдная, и я гоню ее.
IV. Бета
В одной старинной книге я вычитал: человек – все равно, мужчина или женщина – это только половинка какого-то более совершенного существа. Вторая половина затеряна в мире, и они всю жизнь безотчетно тянутся друг к другу и стремятся соединиться. С научной точки зрения эта концепция не выдерживает критики, но, как всякий поэтический образ, заключает в себе зернышко истины. Чем совершеннее организм, тем он избирательнее. У высших млекопитающих уже есть в зародыше «нравится» и «не нравится». У homo sapiens половое влечение сложно персонифицировано и способно далеко отрываться от своей физиологической основы. И вот сейчас, когда я пишу эти строки, в радиоле приглушенно звучит голос Марио дель Монако. Он поет арию Радамеса. Этому Радамесу почему-то позарез нужна пленная эфиопка Аида и ни к чему царевна Амнерис с ее меццо-сопрано.
Умница Вера Аркадьевна, первая Пашина жена, как-то сказала мне под настроение и вроде бы в шутку очень грустные слова.
– Эх, Лешенька, – сказала она, – мы придаем слишком много значения любви. Нас к этому приучила дворянская литература. Все это от сытости. Писатели пописывали, а в это время мужики женились, не выходя за околицу своей деревни, девушки из рабочего предместья находили суженого на своей улице. И любили и бывали счастливы. Жили и без любви. Стерпится – слюбится, говорит народная мудрость. Устаревшая, Лешенька, но все-таки мудрость. И как знать, не была ли бы я счастливее, если б вышла не за Пашу, а за какого-нибудь бухгалтера…
У Веры Аркадьевны была беспокойная жизнь, и она имела немалые основания так горько шутить, но сегодня, когда ее уже нет в живых, думаю, она никогда не променяла бы свое трудное счастье на покой и семейное благополучие. И насчет сытости она тоже вряд ли права. Экономика гнетет не одних бедняков, в обеспеченных слоях общества свои табу и свои расчеты, буржуазная девица, выходящая замуж, чтоб не дробить капитал, и принц, вступающий в династический брак, ничуть не свободнее мужика или девушки из предместья. Мне никогда не был симпатичен кавалер де Грие, но я с детства люблю деревенского кузнеца, летавшего верхом на черте за черевичками для своей Оксаны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123
Однако же не обошлось. Сам высокий гость, может быть, и забыл о своем предложении, но среди сопровождавших его лиц нашлись ревнители и энтузиасты, и я доподлинно знаю, что в подшефный нашему Институту Юрзаевский заповедник выезжала авторитетная комиссия. К слову сказать, когда мы с Успенским ехали с аэродрома, Алмазов среди прочих новостей что-то говорил о готовящемся решении. Вероятно, Паша не хуже меня понимал, что, если такое решение будет принято, бить отбой будет поздно, и отмахнулся только потому, что твердо знал: без него решать не станут и ему будет нетрудно доказать абсурдность переезда, в равной степени бесполезного и для нас и для заповедника. В принципе я не против рассредоточения исследовательских институтов, но надо знать Юрзаево – отдаленность, глушь и бездорожье не лучшие условия для наших лабораторий. Мы экспериментируем на собаках, мышах и морских свинках, богатейшая фауна заповедника нам совершенно ни к чему…
Все эти тревожные мысли накладываются на мой и без того подточенный бессонницей рабочий аппарат, выработанная годами привычка к сосредоточенности мне полностью изменяет, я порчу три листа бумаги подряд и наконец, отчаявшись, закрываю рукопись и ставлю на радиолу любимую пластинку.
К вечеру появляется мой ангел-хранитель. Евгения Ильинична – женщина грузная, но я никогда не слышу ее шагов, об ее появлении я узнаю по щелканию замка в по тому, как радостно оживляется Мамаду. Она потихоньку возится на кухне, и только переделав все дела, стучится ко мне, чтоб прибрать в комнате, а меня выгнать на прогулку. Затем я возвращаюсь, выпускаю Мамаду из клетки, и мы с Евгенией Ильиничной садимся пить чай. Картинка идиллическая, в стиле старых голландских мастеров. Евгения Ильинична женщина совершенно необразованная, но природного ума и такта у нее хватило бы на дюжину докторов наук, разговаривать с ней одно удовольствие. Самое удивительное, что в свои семьдесят лет она начисто лишена возрастного консерватизма. У нее есть свои сложившиеся взгляды и привычки, но в отличие от большинства старых людей она легко допускает, что можно жить, поступать и смотреть на вещи иначе. Знаю, она не одобряет моего холостяцкого существования и огорчается, что у меня нет детей, но тактично помалкивает. Если она со мной не согласна или чего-то не понимает, то обычно не спорит, а только улыбается или говорит: «Ваше дело, у вас своя голова». Голову мою она оценивает высоко, хотя вряд ли понимает, чем я занимаюсь. Упряма она только в одном: любит покушать и ей кажется, что я морю себя голодом. Мою диету она скрепя сердце приняла, но я всегда настороже: «Тетя Евгеша, суп опять на мясном бульоне?» Лгать Евгения Ильинична не умеет и обиженно молчит, но не выдерживает моего взгляда и взрывается: «Гос-споди, ну совсем чуточку… Что ж воду-то хлебать?» Есть у нее и другой пунктик: она знает, что я доктор, а доктора, по ее понятиям, на то и существуют, чтоб лечить людей. Никакие мои разъяснения, что я биолог, а не врач, не производят на тетю Евгешу никакого впечатления. Но все это мелочи. Самый факт, что у меня есть свой ангел-хранитель, по нынешним временам есть величайшее благо, а наши тихие беседы за чаем для меня не только интересны, но и поучительны. От Бальзака пошло выражение «физиология общественной жизни». Кругозор у тети Евгеши поуже, чем у Бальзака, но если б существовала такая дисциплина «физиология быта», то Евгения Ильинична могла бы быть профессором.
В одиннадцать Евгения Ильинична уходит. Она живет рядом, в том самом полудеревенском доме, что виден из окна. Там же живут ее взрослые сыновья, невестки и внуки. Старший сын – шофер такси, младший – механик на заводе, оба неплохо зарабатывают и сердятся на мать, зачем она ходит на работу, работы и дома хватает. Но тетя Евгеша цепко держится за свою скромную лифтерскую должность, она предпочитает иметь собственные деньги и тратить их по своему разумению. К тому же она ценит свою независимость и не хочет, чтобы ею помыкали невестки. После ухода Евгении Ильиничны я стелю себе постель, но надежды на сон у меня мало. Думаю я, конечно, о Бете. И не только о постигшем ее горе, что естественно, но и о том, что теперь она свободна… Мысль это стыдная, и я гоню ее.
IV. Бета
В одной старинной книге я вычитал: человек – все равно, мужчина или женщина – это только половинка какого-то более совершенного существа. Вторая половина затеряна в мире, и они всю жизнь безотчетно тянутся друг к другу и стремятся соединиться. С научной точки зрения эта концепция не выдерживает критики, но, как всякий поэтический образ, заключает в себе зернышко истины. Чем совершеннее организм, тем он избирательнее. У высших млекопитающих уже есть в зародыше «нравится» и «не нравится». У homo sapiens половое влечение сложно персонифицировано и способно далеко отрываться от своей физиологической основы. И вот сейчас, когда я пишу эти строки, в радиоле приглушенно звучит голос Марио дель Монако. Он поет арию Радамеса. Этому Радамесу почему-то позарез нужна пленная эфиопка Аида и ни к чему царевна Амнерис с ее меццо-сопрано.
Умница Вера Аркадьевна, первая Пашина жена, как-то сказала мне под настроение и вроде бы в шутку очень грустные слова.
– Эх, Лешенька, – сказала она, – мы придаем слишком много значения любви. Нас к этому приучила дворянская литература. Все это от сытости. Писатели пописывали, а в это время мужики женились, не выходя за околицу своей деревни, девушки из рабочего предместья находили суженого на своей улице. И любили и бывали счастливы. Жили и без любви. Стерпится – слюбится, говорит народная мудрость. Устаревшая, Лешенька, но все-таки мудрость. И как знать, не была ли бы я счастливее, если б вышла не за Пашу, а за какого-нибудь бухгалтера…
У Веры Аркадьевны была беспокойная жизнь, и она имела немалые основания так горько шутить, но сегодня, когда ее уже нет в живых, думаю, она никогда не променяла бы свое трудное счастье на покой и семейное благополучие. И насчет сытости она тоже вряд ли права. Экономика гнетет не одних бедняков, в обеспеченных слоях общества свои табу и свои расчеты, буржуазная девица, выходящая замуж, чтоб не дробить капитал, и принц, вступающий в династический брак, ничуть не свободнее мужика или девушки из предместья. Мне никогда не был симпатичен кавалер де Грие, но я с детства люблю деревенского кузнеца, летавшего верхом на черте за черевичками для своей Оксаны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123