«приблизительно». Мне же он как-то признался: «Да, была борьба…»
Борьба бесспорно была, но к тому времени, когда мы – я и друг моей юности Алешка Шутов – впервые переступили порог особняка на Девичке, она уже закончилась полной победой Успенского, старик был полностью покорён и смотрел Паше в рот. В ту пору Паша лучше понимал людей, чем в последние годы, у него хватило великодушия заключить со стариком мир, почетный для обеих сторон, и если старик Антоневич не стал впоследствии помощником директора или хотя бы комендантом здания, то виной тут не возраст и не малая грамотность, а мистический страх перед казенной бумагой и неистребимая привычка делать все своими руками. Властный и упрямый, он не обладал самым необходимым для начальника умением – заставлять работать других.
Называя Алешку Шутова другом своей юности, я говорю правду, и эта правда колет мне сердце. Мы должны были остаться друзьями на всю жизнь, но жизнь нас разнесла в разные стороны, и виноват в этом больше я, чем он. Произошло это незаметно и как будто беспричинно, мы всегда были разительно несхожи, и это не мешало нам дружить, мы в чем-то дополняли друг друга. У меня сохранилась фотография студенческих лет: стоят, обнявшись, невысокий блондинчик в весе пера, с хитрой мордочкой благовоспитанного, но непочтительного подростка, скромно, но чистенько одетый, и длиннорукий верзила, большеротый и патлатый, в железных очках, обмотанных по переносью суровой ниткой, в расстегнутой на волосатой груди застиранной ковбойке. Сухарем я себя не считаю, и с моими помощниками у меня самые простые отношения, но, на мой взгляд, научная работа требует систематического труда и даже некоторого педантизма. Алешка – типичный халдей (мужской род от слова «халда»), щедрый, бесцеремонный, шумный, беспорядочно увлекающийся, верный и ненадежный. Студентом он смахивал на бурсака и остался таким и в Институте. Любимое слово Алешки – «фешенебельный». Слово это он произносит с непередаваемо фатовской интонацией, вставляя после первого слога фыркающий смешок, трудно понять – презрительный или восторженный. Алешка и фешенебельность – взаимно аннигилирующие понятия, о чем свидетельствует следующий эпизод. Уже в институтские времена он неожиданно для всех и для себя самого влюбился в нашу первую красавицу Милочку Федорову, и Милочка, очень хотевшая выйти замуж, назначила ему свидание. По этому случаю Алешка надел свою лучшую рубашку из искусственного шелка. Рубашка была роскошная и дорогая, но стирал и гладил ее он сам, отчего воротничок сразу скукожился и потерял всякую форму. Но все решила пуговица. Взамен потерявшейся шейной пуговицы Алешка впопыхах пришил другую – белую полотняную, такие пуговицы изготовлялись специально для кальсон. Увидев эту пуговицу, Милочка зашлась от смеха, а, как справедливо заметил Стендаль, смех убивает зарождающуюся страсть.
В особняк на Девичке нас с Алешкой загнала голодуха. Мы учились на первом курсе, и стипендии нам не хватало даже на еду. А у нас были и другие потребности, мы ходили на дешевые места к Мейерхольду и в Третью студию и любили рыться в книжных развалах у Китайгородской стены. Одноразовое питание в студенческой столовой явно не возмещало затрачиваемых калорий, и через несколько месяцев такой жизни мы стали ходить пошатываясь и дремать на семинарах. Бесконечно это продолжаться не могло, и однажды, выходя из пропитанного капустными миазмами двора, где помещалась столовка, на булыжные просторы Малой Бронной, Алешка заговорил об этом напрямик.
– Лешенька, – сказал он, как всегда мыча и похохатывая, – если мы с тобой и дальше будем столоваться в этом фе(ха!)шенебельном заведении, то непременно околеем. Может быть, ты при своем субтильном сложении и продержишься до конца семестра, но за себя я не ручаюсь. В мещанском городе Раненбурге, откуда я веду свой род, меня приучили к мясной пище. Я непоправимо развращен.
– Лешенька, – сказал я (мы оба были Лешки, хотя я Олег, а он Алексей). – Что ты предлагаешь? Я знаю только два пути к улучшению нашего благосостояния – тяжелый физический труд и самое низкое попрошайничество. И то и другое испробовано.
– Я предлагаю третий путь.
– Например?
– У меня есть на примете одна собачка…
– Ты предлагаешь ее съесть?
– Не остри. Съесть, но не в буквальном смысле. Я предлагаю отвести ее в одно родственное медицине учреждение и получить за нее обусловленную плату.
– Лешечка, – сказал я, подумав. – Что-то не по душе мне это предприятие.
– Конечно, занятие не слишком фешенебельное. А какой выход? Вы весьма тонко изволили заметить: платят за труд или за позор. Я предлагаю золотую середину. Кстати, собаку тебе ловить не придется, собака уже третий день содержится у моей квартирной хозяйки, и я кормлю этого пса из собственных средств…
– Прекрасно, у тебя есть собака. А я при чем?
– Лешенька! – На угреватой и бугристой, но неотразимо милой Алешкиной морде я прочитал искреннее огорчение. – Лешенька, позволь мне напомнить, что мы с тобой в некотором роде друзья, отчасти тезки и до сих пор у вас было все общее – от научных взглядов до талонов на обед. Почему у нас не может быть общей собаки? Для дебюта нам ее вполне хватит на двоих. К тому же я начинаю привязываться к этой животине и мне нужен товарищ, который возьмет на себя часть греха, ибо замечено, что грех коллективный, так сказать групповой, переносится легче, нежели индивидуальный.
В тот же день мы явились к хозяйке, у которой содержалась собака, и нашли обеих в состоянии крайнего остервенения. Алешка, конечно, приукрасил действительность, утверждая, что кормит пса за свой счет. Два дня кормила пса хозяйка, а на третий забастовала. Хозяйку мы кое-как утихомирили, поманив ее разработанным нами планом быстрого обогащения, удалось это нам исключительно потому, что многодетная вдова, у которой снимал угол Алешка, происходила из того же славного города Раненбурга, расположенного в самом сердце Рязанской области, тогда еще губернии. По моим наблюдениям, раненбуржцы доверчивы и отходчивы и среди них очень сильны земляческие связи. Затем, покормив пса в последний раз, мы отконвоировали его до трамвайной остановки. Из попытки провезти собаку на задней площадке прицепного вагона ничего не вышло, нас высадили и не оштрафовали только потому, что сразу поняли всю безнадежность этого предприятия. К концу дня мы, совершенно вымотанные, с собакой на поводке, вошли во двор «городской усадьбы конца XVIII века» и позвонили у парадного входа. Дверь нам открыл старик Антоневич.
Надо прямо сказать, встретил он нас неприветливо, долго не впускал в вестибюль, а впустивши, с таким молчаливым презрением разглядывал нашу дворнягу, что мы уже были готовы отдать ее даром и, наверно, отдали бы, если б в это время не вошел в вестибюль Паша, Павел Дмитриевич Успенский, такой, каким он живет в моей памяти и сейчас, после тридцати лет знакомства, высокий, худой, как-то по-кавказски стройный, в туго перетянутой ремешком гимнастерке, чувяках и шерстяных носках поверх тесных в икрах и широких с боков брюк-галифе, юноша, несмотря на заметную уже тогда седину, с быстрым взглядом очень светлых, веселых и бесстрашных глаз. Вышел и решил нашу судьбу на долгие годы. Он сразу же оценил положение и захохотал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123
Борьба бесспорно была, но к тому времени, когда мы – я и друг моей юности Алешка Шутов – впервые переступили порог особняка на Девичке, она уже закончилась полной победой Успенского, старик был полностью покорён и смотрел Паше в рот. В ту пору Паша лучше понимал людей, чем в последние годы, у него хватило великодушия заключить со стариком мир, почетный для обеих сторон, и если старик Антоневич не стал впоследствии помощником директора или хотя бы комендантом здания, то виной тут не возраст и не малая грамотность, а мистический страх перед казенной бумагой и неистребимая привычка делать все своими руками. Властный и упрямый, он не обладал самым необходимым для начальника умением – заставлять работать других.
Называя Алешку Шутова другом своей юности, я говорю правду, и эта правда колет мне сердце. Мы должны были остаться друзьями на всю жизнь, но жизнь нас разнесла в разные стороны, и виноват в этом больше я, чем он. Произошло это незаметно и как будто беспричинно, мы всегда были разительно несхожи, и это не мешало нам дружить, мы в чем-то дополняли друг друга. У меня сохранилась фотография студенческих лет: стоят, обнявшись, невысокий блондинчик в весе пера, с хитрой мордочкой благовоспитанного, но непочтительного подростка, скромно, но чистенько одетый, и длиннорукий верзила, большеротый и патлатый, в железных очках, обмотанных по переносью суровой ниткой, в расстегнутой на волосатой груди застиранной ковбойке. Сухарем я себя не считаю, и с моими помощниками у меня самые простые отношения, но, на мой взгляд, научная работа требует систематического труда и даже некоторого педантизма. Алешка – типичный халдей (мужской род от слова «халда»), щедрый, бесцеремонный, шумный, беспорядочно увлекающийся, верный и ненадежный. Студентом он смахивал на бурсака и остался таким и в Институте. Любимое слово Алешки – «фешенебельный». Слово это он произносит с непередаваемо фатовской интонацией, вставляя после первого слога фыркающий смешок, трудно понять – презрительный или восторженный. Алешка и фешенебельность – взаимно аннигилирующие понятия, о чем свидетельствует следующий эпизод. Уже в институтские времена он неожиданно для всех и для себя самого влюбился в нашу первую красавицу Милочку Федорову, и Милочка, очень хотевшая выйти замуж, назначила ему свидание. По этому случаю Алешка надел свою лучшую рубашку из искусственного шелка. Рубашка была роскошная и дорогая, но стирал и гладил ее он сам, отчего воротничок сразу скукожился и потерял всякую форму. Но все решила пуговица. Взамен потерявшейся шейной пуговицы Алешка впопыхах пришил другую – белую полотняную, такие пуговицы изготовлялись специально для кальсон. Увидев эту пуговицу, Милочка зашлась от смеха, а, как справедливо заметил Стендаль, смех убивает зарождающуюся страсть.
В особняк на Девичке нас с Алешкой загнала голодуха. Мы учились на первом курсе, и стипендии нам не хватало даже на еду. А у нас были и другие потребности, мы ходили на дешевые места к Мейерхольду и в Третью студию и любили рыться в книжных развалах у Китайгородской стены. Одноразовое питание в студенческой столовой явно не возмещало затрачиваемых калорий, и через несколько месяцев такой жизни мы стали ходить пошатываясь и дремать на семинарах. Бесконечно это продолжаться не могло, и однажды, выходя из пропитанного капустными миазмами двора, где помещалась столовка, на булыжные просторы Малой Бронной, Алешка заговорил об этом напрямик.
– Лешенька, – сказал он, как всегда мыча и похохатывая, – если мы с тобой и дальше будем столоваться в этом фе(ха!)шенебельном заведении, то непременно околеем. Может быть, ты при своем субтильном сложении и продержишься до конца семестра, но за себя я не ручаюсь. В мещанском городе Раненбурге, откуда я веду свой род, меня приучили к мясной пище. Я непоправимо развращен.
– Лешенька, – сказал я (мы оба были Лешки, хотя я Олег, а он Алексей). – Что ты предлагаешь? Я знаю только два пути к улучшению нашего благосостояния – тяжелый физический труд и самое низкое попрошайничество. И то и другое испробовано.
– Я предлагаю третий путь.
– Например?
– У меня есть на примете одна собачка…
– Ты предлагаешь ее съесть?
– Не остри. Съесть, но не в буквальном смысле. Я предлагаю отвести ее в одно родственное медицине учреждение и получить за нее обусловленную плату.
– Лешечка, – сказал я, подумав. – Что-то не по душе мне это предприятие.
– Конечно, занятие не слишком фешенебельное. А какой выход? Вы весьма тонко изволили заметить: платят за труд или за позор. Я предлагаю золотую середину. Кстати, собаку тебе ловить не придется, собака уже третий день содержится у моей квартирной хозяйки, и я кормлю этого пса из собственных средств…
– Прекрасно, у тебя есть собака. А я при чем?
– Лешенька! – На угреватой и бугристой, но неотразимо милой Алешкиной морде я прочитал искреннее огорчение. – Лешенька, позволь мне напомнить, что мы с тобой в некотором роде друзья, отчасти тезки и до сих пор у вас было все общее – от научных взглядов до талонов на обед. Почему у нас не может быть общей собаки? Для дебюта нам ее вполне хватит на двоих. К тому же я начинаю привязываться к этой животине и мне нужен товарищ, который возьмет на себя часть греха, ибо замечено, что грех коллективный, так сказать групповой, переносится легче, нежели индивидуальный.
В тот же день мы явились к хозяйке, у которой содержалась собака, и нашли обеих в состоянии крайнего остервенения. Алешка, конечно, приукрасил действительность, утверждая, что кормит пса за свой счет. Два дня кормила пса хозяйка, а на третий забастовала. Хозяйку мы кое-как утихомирили, поманив ее разработанным нами планом быстрого обогащения, удалось это нам исключительно потому, что многодетная вдова, у которой снимал угол Алешка, происходила из того же славного города Раненбурга, расположенного в самом сердце Рязанской области, тогда еще губернии. По моим наблюдениям, раненбуржцы доверчивы и отходчивы и среди них очень сильны земляческие связи. Затем, покормив пса в последний раз, мы отконвоировали его до трамвайной остановки. Из попытки провезти собаку на задней площадке прицепного вагона ничего не вышло, нас высадили и не оштрафовали только потому, что сразу поняли всю безнадежность этого предприятия. К концу дня мы, совершенно вымотанные, с собакой на поводке, вошли во двор «городской усадьбы конца XVIII века» и позвонили у парадного входа. Дверь нам открыл старик Антоневич.
Надо прямо сказать, встретил он нас неприветливо, долго не впускал в вестибюль, а впустивши, с таким молчаливым презрением разглядывал нашу дворнягу, что мы уже были готовы отдать ее даром и, наверно, отдали бы, если б в это время не вошел в вестибюль Паша, Павел Дмитриевич Успенский, такой, каким он живет в моей памяти и сейчас, после тридцати лет знакомства, высокий, худой, как-то по-кавказски стройный, в туго перетянутой ремешком гимнастерке, чувяках и шерстяных носках поверх тесных в икрах и широких с боков брюк-галифе, юноша, несмотря на заметную уже тогда седину, с быстрым взглядом очень светлых, веселых и бесстрашных глаз. Вышел и решил нашу судьбу на долгие годы. Он сразу же оценил положение и захохотал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123