В наше время научное сознание вытесняет религиозное, и если раньше человек задумывался, совместимы ли его деяния с религией, теперь он все чаще думает, совместимы ли они с разумом. На смену социализму чувства – утопическому – пришел научный социализм, и если я предпочитаю социалистическую мораль буржуазной, то прежде всего потому, что считаю ее наиболее близкой к общечеловеческой. Идет соревнование идеологий, соревнование не в силе, а в научности, в соответствии с объективными законами развития, в том, какая система, какой строй, какая мораль больше способствует сохранению жизни на Земле, материальному и духовному расцвету человечества.
– И последний вопрос. Какова роль науки и ученых в решении этой основной задачи?
– Огромная. Наука все больше становится материальной силой. Сотни лет мы были по отношению к природе взломщиками. Наука дает людям в руки ключи и пропуска. Но должен сразу оговориться. Я не верю, что власть над миром перейдет к ученым, как говорил вчера лохматый оратор, фамилии которого я не расслышал. Не верю и тому, что люди науки отличаются особым, несвойственным другим людям нравственным чувством. Они такие же люди, как и все. Большинство великих ученых были людьми высокой нравственности, но это потому, что они были крупными личностями, а не в силу своей профессии. Нет святых профессий. Учитель и врач издревле пользуются особым уважением людей, еще бы, учителю мы доверяем душу, врачу – тело. Как врач и педагог, я смею утверждать – и та и другая профессия обязывает к нравственности, но не гарантирует ее. Вспомним Беликовых и Передоновых, Фогельзангов и Менгеле… (где моя картотека!). С моей точки зрения, самые низкие преступления – это те, что связаны с обманом доверия. Ученый, по злому умыслу или по невежеству назвавший черное белым, здорового больным, а больного здоровым, негодное достойным, а доказанное ложным, не заслуживает звания ученого. В годы, когда учащаются опыты по пересадке органов у человека, когда расширяются возможности влиять на человеческую психику, а способы наблюдать его интимную жизнь становятся доступными даже частным лицам, ученый должен бесстрашно говорить о том, что с точки зрения нормального развития личности возможно и полезно, а что безнравственно и опасно. Ученый – гражданин своей страны, и главнейшая его обязанность всегда и при всех условиях говорить правду своему правительству.
– Тогда самый последний вопрос. Разве это трудно?
– Да, не всегда легко. Консервативные правительства желают, чтоб наука подтвердила неизменность всего сущего, и гневаются, когда наука утверждает, что природа изменчива. Прогрессивные стремятся к быстрым преобразованиям и сердятся, что природа консервативнее, чем им хочется. Но «где, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легше?».
Я просидел за столиком больше часа и измарал много бумаги. За все время меня никто не потревожил. Уходя, я небрежно скомкал свои записи и сунул их в брючный карман – я знал, что они мне больше не понадобятся. Больше того, я постарался о них забыть, чтоб на трибуне чувствовать себя ничем не связанным.
До начала вечернего заседания оставалось еще много времени, достаточно, чтоб принять душ и полежать вытянувшись и ни о чем не думая. Так я и сделал. Единственное, о чем я подумал: надо ли переодеваться. И решил, что не надо. Галстуки меня душат, а сегодня мне как никогда нужно быть самим собой.
Перед уходом я подошел к окну, чтоб закрыть, и увидел знакомую фигуру. Она помахала мне рукой, и я воспринял это как доброе напутствие.
Затем я спустился вниз. На медной ручке второго номера висела картонка, предлагавшая на трех европейских языках не стучать и не беспокоить. Я потрогал ручку, дверь была заперта. В вестибюле за конторкой у коммутатора сидела мадам. Увидев меня, она как-то странно дернулась, мне показалось, что она хочет что-то сказать, но, как видно, раздумала, и я вышел на еще залитую вечерним солнцем улицу бодрой походкой юного Растиньяка, твердо решившего покорить Париж.
До Шато я добрался без приключений и вовремя. Мне показалось, что желающих проникнуть внутрь стало еще больше, но даже в голову не пришло, что это оживление хоть как-то связано с моей особой. А между тем ничего удивительного в том не было, если для участников конференции имя Успенского значило несравненно больше, чем мое, то для большинства гостей замена была почти нечувствительна – интересно было послушать представителя советской науки, кто бы он ни был, и все ждали моего выступления без особой предвзятости, равно готовые создать успех или поднять на смех. Вообще-то французы нелюбопытны к приезжим, в Париже можно встретить чужестранцев всех мастей, но для Парижа-57 советские ученые были зрелищем более занимательным, чем какая-нибудь королевская чета, и стоило послушать, как они понимают будущее цивилизации.
Встретивший меня у входа в зал Дени спросил, устраивает ли меня выступить вторым, и только после этого заговорил об Успенском, – это была деликатность. Я сказал, что готов выступать когда угодно.
Вечернее заседание началось под председательством лорда Гарольда Кемпбелла. Кемпбелл – крупный ученый и одна из самых уважаемых фигур в мировой научной общественности. Он очень стар, но держится прекрасно, никаких признаков дряхлости, на его большое, резко очерченное лицо с короткими, но пышными белыми усами под крупным носом приятно смотреть. Кемпбелл – лорд родовитый, а не свежеиспеченный, это значит, что его предки были обыкновенными шотландскими разбойниками, но сам лорд Гарольд несомненно человек гуманный в самом высоком понимании этого слова, и меня даже не очень волнует вопрос, владеет ли он каким-нибудь поместьем, у Льва Николаевича Толстого тоже что-то такое было. Я нарочно сел с краю, среди совершенно незнакомых людей, чтоб побыть одному. Выступавшего передо мной оратора я слушал почти внимательно. Я бы солгал, сказав, будто совсем не волновался, но это было волнение хирурга перед операцией, что бы ни происходило у него на душе, руки дрожать не должны. Поэтому когда председатель с некоторым затруднением произнес мою всю жизнь казавшуюся мне очень простой фамилию, я встал и подошел к председательскому столу так же, как привык входить в операционную, не спеша, со спокойной уверенностью в каждом движении, чтоб ни у помощников, ни у сторонних наблюдателей, спаси боже, не возникло даже тени сомнения в успехе. Я оглядел зал. По опыту лектора я знал, что надо отыскать в первых рядах несколько внимательных и симпатичных лиц и время от времени посматривать на них. Я сразу нашел глазами своих восточноевропейских коллег, милый Блажевич смотрел на меня дружески и поощрительно, но я тут же понял, что на этот раз мне следует поискать более точный контрольный прибор. Передо мной была типичная парижская аудитория, отзывчивая и капризная, с незапамятных времен избалованная красноречием всех оттенков, эта аудитория не простит мне ни скуки, ни неловкости, ее надо сразу брать за рога. Поэтому надо смотреть не на Блажевича, а на коллегу Дени, наблюдающего за мной с веселым любопытством, его ноздри слегка раздуты, полуоткрытый рот готов и засмеяться и деликатно зевнуть. Или на ту кислолицую лимонноволосую даму в золотых очках с квадратными стеклами и тянущимся из уха тонким проводочком слухового аппарата, по виду англичанку или скандинавку, она глуховата и французский язык для нее не родной – достаточно, чтоб перестать слушать, если начало ее не заинтересует.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123
– И последний вопрос. Какова роль науки и ученых в решении этой основной задачи?
– Огромная. Наука все больше становится материальной силой. Сотни лет мы были по отношению к природе взломщиками. Наука дает людям в руки ключи и пропуска. Но должен сразу оговориться. Я не верю, что власть над миром перейдет к ученым, как говорил вчера лохматый оратор, фамилии которого я не расслышал. Не верю и тому, что люди науки отличаются особым, несвойственным другим людям нравственным чувством. Они такие же люди, как и все. Большинство великих ученых были людьми высокой нравственности, но это потому, что они были крупными личностями, а не в силу своей профессии. Нет святых профессий. Учитель и врач издревле пользуются особым уважением людей, еще бы, учителю мы доверяем душу, врачу – тело. Как врач и педагог, я смею утверждать – и та и другая профессия обязывает к нравственности, но не гарантирует ее. Вспомним Беликовых и Передоновых, Фогельзангов и Менгеле… (где моя картотека!). С моей точки зрения, самые низкие преступления – это те, что связаны с обманом доверия. Ученый, по злому умыслу или по невежеству назвавший черное белым, здорового больным, а больного здоровым, негодное достойным, а доказанное ложным, не заслуживает звания ученого. В годы, когда учащаются опыты по пересадке органов у человека, когда расширяются возможности влиять на человеческую психику, а способы наблюдать его интимную жизнь становятся доступными даже частным лицам, ученый должен бесстрашно говорить о том, что с точки зрения нормального развития личности возможно и полезно, а что безнравственно и опасно. Ученый – гражданин своей страны, и главнейшая его обязанность всегда и при всех условиях говорить правду своему правительству.
– Тогда самый последний вопрос. Разве это трудно?
– Да, не всегда легко. Консервативные правительства желают, чтоб наука подтвердила неизменность всего сущего, и гневаются, когда наука утверждает, что природа изменчива. Прогрессивные стремятся к быстрым преобразованиям и сердятся, что природа консервативнее, чем им хочется. Но «где, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легше?».
Я просидел за столиком больше часа и измарал много бумаги. За все время меня никто не потревожил. Уходя, я небрежно скомкал свои записи и сунул их в брючный карман – я знал, что они мне больше не понадобятся. Больше того, я постарался о них забыть, чтоб на трибуне чувствовать себя ничем не связанным.
До начала вечернего заседания оставалось еще много времени, достаточно, чтоб принять душ и полежать вытянувшись и ни о чем не думая. Так я и сделал. Единственное, о чем я подумал: надо ли переодеваться. И решил, что не надо. Галстуки меня душат, а сегодня мне как никогда нужно быть самим собой.
Перед уходом я подошел к окну, чтоб закрыть, и увидел знакомую фигуру. Она помахала мне рукой, и я воспринял это как доброе напутствие.
Затем я спустился вниз. На медной ручке второго номера висела картонка, предлагавшая на трех европейских языках не стучать и не беспокоить. Я потрогал ручку, дверь была заперта. В вестибюле за конторкой у коммутатора сидела мадам. Увидев меня, она как-то странно дернулась, мне показалось, что она хочет что-то сказать, но, как видно, раздумала, и я вышел на еще залитую вечерним солнцем улицу бодрой походкой юного Растиньяка, твердо решившего покорить Париж.
До Шато я добрался без приключений и вовремя. Мне показалось, что желающих проникнуть внутрь стало еще больше, но даже в голову не пришло, что это оживление хоть как-то связано с моей особой. А между тем ничего удивительного в том не было, если для участников конференции имя Успенского значило несравненно больше, чем мое, то для большинства гостей замена была почти нечувствительна – интересно было послушать представителя советской науки, кто бы он ни был, и все ждали моего выступления без особой предвзятости, равно готовые создать успех или поднять на смех. Вообще-то французы нелюбопытны к приезжим, в Париже можно встретить чужестранцев всех мастей, но для Парижа-57 советские ученые были зрелищем более занимательным, чем какая-нибудь королевская чета, и стоило послушать, как они понимают будущее цивилизации.
Встретивший меня у входа в зал Дени спросил, устраивает ли меня выступить вторым, и только после этого заговорил об Успенском, – это была деликатность. Я сказал, что готов выступать когда угодно.
Вечернее заседание началось под председательством лорда Гарольда Кемпбелла. Кемпбелл – крупный ученый и одна из самых уважаемых фигур в мировой научной общественности. Он очень стар, но держится прекрасно, никаких признаков дряхлости, на его большое, резко очерченное лицо с короткими, но пышными белыми усами под крупным носом приятно смотреть. Кемпбелл – лорд родовитый, а не свежеиспеченный, это значит, что его предки были обыкновенными шотландскими разбойниками, но сам лорд Гарольд несомненно человек гуманный в самом высоком понимании этого слова, и меня даже не очень волнует вопрос, владеет ли он каким-нибудь поместьем, у Льва Николаевича Толстого тоже что-то такое было. Я нарочно сел с краю, среди совершенно незнакомых людей, чтоб побыть одному. Выступавшего передо мной оратора я слушал почти внимательно. Я бы солгал, сказав, будто совсем не волновался, но это было волнение хирурга перед операцией, что бы ни происходило у него на душе, руки дрожать не должны. Поэтому когда председатель с некоторым затруднением произнес мою всю жизнь казавшуюся мне очень простой фамилию, я встал и подошел к председательскому столу так же, как привык входить в операционную, не спеша, со спокойной уверенностью в каждом движении, чтоб ни у помощников, ни у сторонних наблюдателей, спаси боже, не возникло даже тени сомнения в успехе. Я оглядел зал. По опыту лектора я знал, что надо отыскать в первых рядах несколько внимательных и симпатичных лиц и время от времени посматривать на них. Я сразу нашел глазами своих восточноевропейских коллег, милый Блажевич смотрел на меня дружески и поощрительно, но я тут же понял, что на этот раз мне следует поискать более точный контрольный прибор. Передо мной была типичная парижская аудитория, отзывчивая и капризная, с незапамятных времен избалованная красноречием всех оттенков, эта аудитория не простит мне ни скуки, ни неловкости, ее надо сразу брать за рога. Поэтому надо смотреть не на Блажевича, а на коллегу Дени, наблюдающего за мной с веселым любопытством, его ноздри слегка раздуты, полуоткрытый рот готов и засмеяться и деликатно зевнуть. Или на ту кислолицую лимонноволосую даму в золотых очках с квадратными стеклами и тянущимся из уха тонким проводочком слухового аппарата, по виду англичанку или скандинавку, она глуховата и французский язык для нее не родной – достаточно, чтоб перестать слушать, если начало ее не заинтересует.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123