На запретную тему Вера Аркадьевна больше не заговаривала, но прежняя мысль ее не оставляла, я чувствовала это по всему, во взгляде, в неожиданных комплиментах моему характеру, она считала, что у меня сильный характер, именно такой, какой нужен… Но впрямую она об этом уже не говорила, не говорила и о своей болезни, хотя знала о ней все. А умерла неожиданно – перед смертью у нее была короткая ремиссия и она даже вставала. Павел Дмитриевич был в Киеве с правительственной комиссией, я вызвала его телеграммой, и он прилетел. Странно – он знал, что она обречена, и говорил со мной об этом очень спокойно, как ученый, а тут впал в такое отчаяние, что я стала бояться уже за него самого. Он упрекал себя, что не был с ней в ее последний час, чтоб вымолить прощение, – и, верно, было за что… Паша мог быть очень добр, а иногда не щадил самых близких людей, как не щадил и себя. Зато он был не из тех, у кого всегда готово объяснение любому своему поступку, его совесть не принимала грошовых оправданий, и когда концы с концами у него не сходились, он начинал пить. Со дня похорон Веры Аркадьевны он запил так, что я никак не могла его оставить, я охраняла не столько здоровье, сколько престиж, надо было прятать его от посетителей, и не подпускать к телефону и что-то врать в Институте… Иногда я оставалась ночевать в комнате Веры Аркадьевны, и даю тебе слово – он никогда же позволил себе ни одного вольного жеста, ни одной двусмысленной фразы. Когда Паша пил, он никогда не превращался в животное, в последние годы я не любила его трезвого, то есть не всегда, конечно, а сразу после загула, он догадывался, что напозволял себе лишнего, и становился жестким, подозрительным, высокомерным, в особенности с теми, с кем пил, – боялся, чтоб не напомнили. И перед загулом он тоже бывал нехорош – раздражался и начинал кричать, на меня никогда, но я вообще не выношу, когда кричат на людей. Так вот, вокруг нас уже шли разговоры, а мы были так далеки от каких-либо чувств друг к другу, что ни о чем не догадывались. Ну, ты понимаешь, о каких чувствах я говорю, были и привязанность и уважение, а с моей стороны еще и благодарность и восхищение талантом – но и только. Так тянулось долго и, наверно, ни к чему бы не привело, если б во Львове не арестовали моего отца. Ты знал об этом?
– Нет, – говорю я растерянно. – За что? – И тут же поправляюсь: – В чем его обвиняли?
– Зачем тебе это? Да и сказали мне только при реабилитации, а тогда я знала только одно: арестовали моего папу, а он не может быть виноват ни в чем дурном. Я бросилась к Успенскому: вы все можете, спасите папу. Он выслушал меня, помрачнел и сказал: надо ждать. Тогда ж закричала на него, первый раз в жизни: «Вы будете ждать, а у него больное сердце, и я знаю папин характер, он никогда не признает, чего не было!..» Паша помрачнел еще больше, оделся и куда-то уехал. Приехал только к вечеру, и мы сели ужинать. Я его ни о чем не спросила, будь у него хоть тень надежды, он не стал бы томить. Я поставила на стол коньяк, но он к нему не притронулся, пил только чай. И уже вставая из-за стола, сказал: «Вот что, Бета, – вам надо выйти за меня замуж. И поскорее». Это так не походило на предложение руки и сердца, что я не нашлась что ответить и стояла растерянная. Даже мысль о тебе – прости! – пришла ему раньше, чем мне, потому что он тут же добавил: «Ты понимаешь, конечно, что наш брак не накладывает на тебя никаких обязательств и может быть разорван в любое время. Он поймет». «Он» – это был ты. Наверное, у меня была очень уж ошарашенная физиономия, потому что он засмеялся и сказал: «Единственная просьба: соблюдать некоторые предписанные светом условности, ибо, как вам известно, я весьма щепетилен в вопросах чести».
Подражать манере Успенского у нас в Институте умеет любой аспирант, но Бета показала его так неожиданно и точно, не столько голосом, сколько характерным, похожим на легкую судорогу движением лицевых мышц, что если б у меня и были сомнения в истинности рассказанного, они должны были мгновенно рассеяться.
– И что же дальше? – спрашиваю я. Знаю, что не надо задавать вопросов, но пауза кажется мне невыносимо длинной.
– А дальше – мы разошлись по своим комнатам. А еще через несколько дней по дороге в Институт мы заехали в загс, и я переменила фамилию. В наших отношениях это ничего не изменило. Паша в то время был еще слишком потрясен смертью Веры Аркадьевны, чтоб обращать на меня внимание. Вздор я говорю, он был бесконечно внимателен, но по-другому. И совсем не был ласков. Наоборот, он заставлял меня работать до изнеможения, с утра до ночи, без выходных, не знаю, как я выдерживала. Позже он говорил, что от горя есть два лекарства – водка и работа. Работа лучше… Мы были женаты около месяца, когда пришло приглашение на дипломатический прием. Господина Успенского с супругой просили пожаловать… Паша не любил приемы и, если мог, уклонялся, но почему-то именно на этот было невозможно не пойти. У меня не было вечернего платья, и мне сшили за три дня в правительственном ателье. Все эти дни я умирала от страха, казалось, стоит мне войти в большой, ярко освещенный зал, как все догадаются, что я ряженая. В машине меня била дрожь, но в вестибюле я взяла себя в руки и с этой минуты вела себя так, как будто всю жизнь ездила на приемы. Пока шла официальная часть, я даже немножко передохнула, делала внимательное лицо и хлопала вместе со всеми, но когда нас позвали ужинать, я опять растерялась. Во время ужина отношения становятся проще – стало быть, сложнее для меня. Успенского знали многие, кое-кто уже слышал о его женитьбе, и нас сразу окружили. Будь это обычный банкет, еще куда ни шло, разговаривать надо только с двумя соседями, а остальным достаточно улыбаться, но, как назло, ужин был на западный манер, a la fourchette. Паша этих аляфуршетов терпеть не мог, он говорил, что есть и заниматься любовью стоя прилично только лошадям. И тут выяснилось: умею говорить с посторонними, но не умею говорить с Пашей при посторонних. Понимаешь, говорить как с мужем. А от меня только и ждали – как она? Мы стояли с тарелками в руках, я давно не видела такой великолепной еды и с утра ничего не ела, но кусок не шел мне в горло, все казалось пресным, как эта гадость, которую дают перед рентгеном. Смотрю на Успенского, ты знаешь, каким он умеет быть в компании, но тут он упрямо молчал, и я поняла: не хочет ничего подсказывать. И тогда я громко сказала: «Паша, посмотри, нет ли там на столе горчицы». Это был первый раз, когда я назвала его Пашей и обратилась к нему на ты. И Паша сразу оживился, бросился за горчицей, а через пять минут вокруг нас было столпотворение, все обступившие нас важные люди были им заворожены, они смеялись каждому его слову, чокались с ним и со мной и посматривали на меня – во всяком случае, мужья – без всякого осуждения. А затем мы пошли танцевать, и, несмотря на весь ужас моего положения, это доставляло мне удовольствие. Этот выход в свет нас очень сблизил, но близки по-настоящему мы стали не скоро, уже после победы. Ты был в то время в Берлине. Я видела, что ты не торопишься ко мне, и считала себя свободной.
– Ты была замужем, – говорю я, отлично понимая, что это уже не довод.
– Вот видишь, была и еще не была. А про тебя мне доложили: от него без ума какая-то генеральская дочка. Летала к нему в Берлин, и он вскорости на ней женится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123
– Нет, – говорю я растерянно. – За что? – И тут же поправляюсь: – В чем его обвиняли?
– Зачем тебе это? Да и сказали мне только при реабилитации, а тогда я знала только одно: арестовали моего папу, а он не может быть виноват ни в чем дурном. Я бросилась к Успенскому: вы все можете, спасите папу. Он выслушал меня, помрачнел и сказал: надо ждать. Тогда ж закричала на него, первый раз в жизни: «Вы будете ждать, а у него больное сердце, и я знаю папин характер, он никогда не признает, чего не было!..» Паша помрачнел еще больше, оделся и куда-то уехал. Приехал только к вечеру, и мы сели ужинать. Я его ни о чем не спросила, будь у него хоть тень надежды, он не стал бы томить. Я поставила на стол коньяк, но он к нему не притронулся, пил только чай. И уже вставая из-за стола, сказал: «Вот что, Бета, – вам надо выйти за меня замуж. И поскорее». Это так не походило на предложение руки и сердца, что я не нашлась что ответить и стояла растерянная. Даже мысль о тебе – прости! – пришла ему раньше, чем мне, потому что он тут же добавил: «Ты понимаешь, конечно, что наш брак не накладывает на тебя никаких обязательств и может быть разорван в любое время. Он поймет». «Он» – это был ты. Наверное, у меня была очень уж ошарашенная физиономия, потому что он засмеялся и сказал: «Единственная просьба: соблюдать некоторые предписанные светом условности, ибо, как вам известно, я весьма щепетилен в вопросах чести».
Подражать манере Успенского у нас в Институте умеет любой аспирант, но Бета показала его так неожиданно и точно, не столько голосом, сколько характерным, похожим на легкую судорогу движением лицевых мышц, что если б у меня и были сомнения в истинности рассказанного, они должны были мгновенно рассеяться.
– И что же дальше? – спрашиваю я. Знаю, что не надо задавать вопросов, но пауза кажется мне невыносимо длинной.
– А дальше – мы разошлись по своим комнатам. А еще через несколько дней по дороге в Институт мы заехали в загс, и я переменила фамилию. В наших отношениях это ничего не изменило. Паша в то время был еще слишком потрясен смертью Веры Аркадьевны, чтоб обращать на меня внимание. Вздор я говорю, он был бесконечно внимателен, но по-другому. И совсем не был ласков. Наоборот, он заставлял меня работать до изнеможения, с утра до ночи, без выходных, не знаю, как я выдерживала. Позже он говорил, что от горя есть два лекарства – водка и работа. Работа лучше… Мы были женаты около месяца, когда пришло приглашение на дипломатический прием. Господина Успенского с супругой просили пожаловать… Паша не любил приемы и, если мог, уклонялся, но почему-то именно на этот было невозможно не пойти. У меня не было вечернего платья, и мне сшили за три дня в правительственном ателье. Все эти дни я умирала от страха, казалось, стоит мне войти в большой, ярко освещенный зал, как все догадаются, что я ряженая. В машине меня била дрожь, но в вестибюле я взяла себя в руки и с этой минуты вела себя так, как будто всю жизнь ездила на приемы. Пока шла официальная часть, я даже немножко передохнула, делала внимательное лицо и хлопала вместе со всеми, но когда нас позвали ужинать, я опять растерялась. Во время ужина отношения становятся проще – стало быть, сложнее для меня. Успенского знали многие, кое-кто уже слышал о его женитьбе, и нас сразу окружили. Будь это обычный банкет, еще куда ни шло, разговаривать надо только с двумя соседями, а остальным достаточно улыбаться, но, как назло, ужин был на западный манер, a la fourchette. Паша этих аляфуршетов терпеть не мог, он говорил, что есть и заниматься любовью стоя прилично только лошадям. И тут выяснилось: умею говорить с посторонними, но не умею говорить с Пашей при посторонних. Понимаешь, говорить как с мужем. А от меня только и ждали – как она? Мы стояли с тарелками в руках, я давно не видела такой великолепной еды и с утра ничего не ела, но кусок не шел мне в горло, все казалось пресным, как эта гадость, которую дают перед рентгеном. Смотрю на Успенского, ты знаешь, каким он умеет быть в компании, но тут он упрямо молчал, и я поняла: не хочет ничего подсказывать. И тогда я громко сказала: «Паша, посмотри, нет ли там на столе горчицы». Это был первый раз, когда я назвала его Пашей и обратилась к нему на ты. И Паша сразу оживился, бросился за горчицей, а через пять минут вокруг нас было столпотворение, все обступившие нас важные люди были им заворожены, они смеялись каждому его слову, чокались с ним и со мной и посматривали на меня – во всяком случае, мужья – без всякого осуждения. А затем мы пошли танцевать, и, несмотря на весь ужас моего положения, это доставляло мне удовольствие. Этот выход в свет нас очень сблизил, но близки по-настоящему мы стали не скоро, уже после победы. Ты был в то время в Берлине. Я видела, что ты не торопишься ко мне, и считала себя свободной.
– Ты была замужем, – говорю я, отлично понимая, что это уже не довод.
– Вот видишь, была и еще не была. А про тебя мне доложили: от него без ума какая-то генеральская дочка. Летала к нему в Берлин, и он вскорости на ней женится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123