– Ну, что ты скажешь о своем сыне и обо всей этой суматохе? – шутливо спросил я.
– Конечно, это замечательно, но разве тебе не хотелось бы лучше оставаться самим собой, чем жить в этом призрачном мире театра?
– Кто бы это говорил, – рассмеялся я. – Ты одна ответственна за эту призрачность.
Она умолкла.
– Если бы ты отдал свой талант на службу господу богу, – подумай, сколько тысяч душ ты мог бы спасти!
Я улыбнулся.
– Души бы я спасал, но денег бы не скопил.
По пути домой миссис Ривс, жена моего администратора, обожавшая мою мать, рассказывала, что все время, пока я был в Европе, мама прекрасно себя чувствовала – у нее почти не бывало провалов памяти. Она была весела и радостна, ее не угнетали никакие страхи. Миссис Ривс с удовольствием навещала ее – мама всегда была так забавна, а ее рассказы о прошлом заставляли миссис Ривс от души смеяться. Конечно, бывали случаи, когда мать проявляла упрямство. Миссис Ривс рассказала мне, как однажды они с сиделкой повезли мать в город, чтобы заказать ей там новые платья. И вдруг мать закапризничала – она не пожелала выходить из машины.
– Пусть они придут сюда, – настаивала она. – В Англии вас встречают у подножки экипажа.
В конце концов она все-таки вышла из машины. Милая молоденькая продавщица показала им несколько кусков материи; одна из них, тускло-коричневого цвета, показалась и миссис Ривс и сиделке вполне подходящей, но матери она не понравилась. И она со своим изысканным английским произношением заявила:
– Нет, нет, это цвет дерьма! Покажите мне что-нибудь повеселее.
Потрясенная девушка, не веря своим ушам, повиновалась.
Миссис Ривс рассказала мне также, как она возила мать на ферму, где разводят страусов. Тамошний сторож, милый и вежливый человек, показывал им инкубаторы.
– Вот из этого яйца, – сказал он, держа в руках страусовое яйцо, – на будущей неделе должен вылупиться страусенок.
Но тут его позвали к телефону, и он, извинившись и передав яйцо сиделке, удалился. Едва он вышел, как мать выхватила яйцо из рук сиделки и прикрикнула:
– Отдай его бедному страусу, будьте вы все прокляты! – и выбросила яйцо в загон, где оно с треском разбилось. Миссис Ривс и сиделка стремительно увели мать с фермы, прежде чем сторож успел вернуться.
– В жаркие солнечные дни, – продолжала рассказывать миссис Ривс, – она любит покупать всем мороженое – и нам и шоферу.
Однажды, когда они не спеша проезжали по какой-то улице, из люка на мостовой вдруг показалась голова рабочего. Мать высунулась из машины, намереваясь угостить его мороженым, но вместо того вдруг кинула это мороженое ему прямо в лицо.
– Так тебе будет прохладнее, сынок, – крикнула она, помахав ему из машины ручкой.
Как я ни пытался скрывать от мамы мои личные дела, она всегда знала, что происходит. Однажды, когда у меня были неприятности с моей второй женой, она вдруг заметила посреди партии в шахматы (между прочим, надо сказать, что она всегда выигрывала):
– Почему бы тебе не плюнуть на все эти волнения? Поезжай-ка на Восток, развлекись.
Я очень удивился и спросил, о чем она говорит.
– Обо всей этой шумихе в газетах по поводу твоих личных дел, – ответила она.
Я рассмеялся:
– А что тебе известно о моих личных делах?
Она пожала плечами.
– Если бы ты относился ко мне с бо льшим доверием, я могла бы дать тебе неплохой совет.
Такие замечания она делала мимоходом и больше к ним не возвращалась.
Она часто приезжала ко мне в Беверли-хилс повидать детей, Чарли и Сиднея. Я вспоминаю ее первый визит. Я только что построил дом, красиво обставил его и набрал целый штат прислуги – дворецких, горничных и т. д. Она осмотрела комнаты, выглянула в окно, в котором виднелся вдали Тихий океан. Мы все ждали, что она скажет.
– Как жаль нарушать эту тишину, – проговорила она.
Казалось, мать воспринимает и мое богатство и успех как нечто само собой разумеющееся – она никогда не говорила об этом со мной. Но как-то мы остались с ней наедине на лужайке; она восхищалась садом и порядком, в котором он содержался.
– У меня ведь два садовника, – сообщил я ей.
Она молча взглянула на меня.
– Должно быть, ты очень богат, – сказала она.
– Мама, мое состояние оценивается сейчас в пять миллионов долларов.
Она задумчиво покачала головой.
– Только бы ты был здоров и счастлив, – это было единственное, что она мне сказала в ответ.
Года два мать чувствовала себя совсем хорошо. Но во время съемок «Цирка» я получил известие, что она заболела. У нее когда-то уже было воспаление желчного пузыря, но тогда она довольно быстро оправилась, а на этот раз врачи предупредили меня, что наступивший рецидив опасен для жизни. Мать поместили в больницу Глендейл, но врачи не рекомендовали оперировать ее из-за крайней слабости сердца.
Когда я приехал в больницу, она была в полубессознательном состоянии – ей дали большую дозу болеутоляющего.
– Мама, это я, Чарли, – шепнул я, мягко пожимая ее руку. Она слабо ответила на мое пожатие и открыла глаза. Она попыталась сесть, но была слишком слаба для этого. Она металась, жаловалась на боли. Я попытался успокоить ее, говорил, что она скоро поправится.
– Может быть, – устало шепнула она, снова пожала мою руку и впала в беспамятство.
На другой день, во время съемки, мне сказали, что она скончалась. Я был к этому готов – врачи предупредили меня. Я остановил работу, снял грим и поехал в больницу с Гарри Кроккером [], моим вторым режиссером.
Гарри остался ждать меня в коридоре, а я вошел в палату и сел на стул между окном и ее кроватью. Занавеси были приспущены. За окном ярко светило солнце, в палате царила полнейшая тишина. Я сидел и смотрел на эту маленькую фигурку на кровати, на запрокинутое лицо, на закрытые глаза. Даже после смерти ее лицо выражало смятение, словно она боялась, что и там ее поджидают новые горести. Как странно, что ее жизнь должна была закончиться здесь, вблизи Голливуда, вблизи всех его ничего не стоящих ценностей, за семь тысяч миль от Лэмбета, от земли, надорвавшей ей сердце.
На меня нахлынули воспоминания – воспоминания о той борьбе, которую матери приходилось вести всю жизнь, о ее страданиях, ее мужестве, о трагически, впустую растраченной жизни… и я заплакал.
Прошло не меньше часа, пока я, наконец, оправился и смог выйти из палаты. Гарри Кроккер все еще был тут, я извинился, что заставил его ждать так долго, но он, конечно, понимал меня, и мы с ним в молчании вернулись домой.
Сидней, оказавшийся в это время в Европе, был болен и не смог приехать на похороны. Мои сыновья Чарли и Сидней приехали со своей матерью, но я их не видел. Меня спросили, не хочу ли я кремировать маму, но меня ужаснула даже самая мысль. Нет, я предпочитал предать ее тело земле, на зеленом голливудском кладбище, где она лежит и сейчас.
Не знаю, удалось ли мне воспроизвести образ, достойный моей матери. Я знаю лишь, что она мужественно и весело несла свой крест в жизни. Самыми замечательными ее качествами были доброта и отзывчивость. Хотя сама она была религиозна, она любила грешников и себя считала такой же грешницей, как все. В ней не было ни грана пошлости. Какими бы раблезианскими выражениями она порой ни пользовалась, они всегда звучали уместно и образно. Несмотря на ту нищету, в которой мы были вынуждены жить, она уберегла нас с Сиднеем от влияния улицы и внушила нам, что мы не просто нищие, что мы – не такие, как все прочие обитатели трущоб, что у нас – особая судьба.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144