Был такой роман Шпильгагена. Гимназисты читали запоем, из рук рвали, и они с Мишкой Тригони тоже читали там, в Керчи. Ужасно жалели Сильвию и Лео… Керчь, Крым - хорошее время. И Соня тоже жила в Крыму. В Севастополе Соня жила, на Северной, говорит, стороне, где балки, виноградники, песчаный берег. Вот поди ж ты - оба жили в Крыму, да только не знали друг друга, годы понапрасну минули… А Саша - решительный противник любви. Эта, говорит, грамота не про нас писана. Пожалуй, он прав. Сами взвалили на плечи превеликую ношу. А когда грузчик, согнувшись и напружившись, тащит по трапу пудовые грузы, лицо его искажается. Так и нравственный облик: он искажен отказом от радостей жизни, отказом от красоты ее. Но разве Геся перестала быть нашей Гесей оттого, что любит Колоткевича? И разве Колоткевич переменился оттого, что любит Гесю? Ты не прав, Михайлов… Но если по чести, то мне уж не до того, прав ты иль нет. Совсем не до того мне, милый ты наш придира. И уж как ты там хочешь, а я люблю ее, и баста.
Ветер, плавно сдвинув тучи, повел пургу к Невскому устью. Небо над заливом посветлело, холодно и чуждо засветилась Вега.
Кто-то из древних сказал: «Что мне до звезд, когда на земле я вижу кровь и рабство». И вот Николу Андрей застал однажды у окна; в отрешенном раздумье Кибальчич созерцал петербургское ночное небо: «Когда-нибудь люди…» В звездах, в фантазиях тоже радость жизни, как и в любви. А древний философ? Быть может, не прав, как не прав Михайлов? Или не совсем прав? Желябов опять подумал о Соне и о том, что вот и ему, оказывается, есть дело до звезд.
К морякам Кронштадта Желябов ехал не впервые. Началось все знакомством с лейтенантом Сухановым. Знакомство завязалось просто. У Сони в Петербурге обнаружилась старинная, по крымскому еще житью, приятельница - Ольга Зотова. Суханов, флота лейтенант, приходился ей родным братом. У Зотовой и повстречались.
Желябов еще в Одессе приметил черту, свойственную многим офицерам военного флота: они были славные ребята, крепкие в дружестве, без армейской фанаберии и притом, что самое главное, весьма свободомыслящие. «Такие уж, - шутили, - по традиции мы». И это неискоренимое презрение к Третьему отделению… Как-то заподозрили жандармы одного мичмана, сообщили командиру корабля - мол, присматривайте за ним, а командир, не будь плох, зазвал в каюту мичмана и говорит без предисловий: «Я, слава богу, моряк, а не сыщик, но вы, сударь, осторожнее…» А недавно Суханов рассказывал: какой-то болван-прапорщик сдуру, что ли, а может, с тяжкого похмелья напросился в Отдельный корпус жандармов; офицеры перестали подавать ему руку, за один стол не садились; мало того, потребовал прапорщика адмирал, глянул на него презрительно да и огрел: так вот, дескать, какой вы огурчик, честный офицерский мундир на мундир шпиона меняете?!
Тут, конечно, не осознанная враждебность к монархии, а брезгливость - доносительство, тайный сыск противны кодексу порядочного человека. У Суханова это серьезнее, основательнее. Он еще в Морском училище замешан был в «историю», кое-как потушенную начальством, а на Сибирской флотилии, где начинал службу, сошелся с политическими ссыльными.
Да, у Николая Евгеньевича все серьезнее, капитальнее. У него, как он выражается, крепкий киль: Чернышевский, Герцен, Лассаль… Однако, признавая высокие цели «Народной воли», Суханов рубил: «Бой на улице - и я с вами, Андрей Иванович. Не время? Тогда - опять в народ. И честью клянусь, я тоже с вами. Но террор? Ведь это ж, право, отход от народа». И у Софьи слезы навернулись: «Да-да, я вот всегда хотела жить в деревне и работать с крестьянством. Но поймите, поймите же, нам не дают, нас душат, нам нет другого выхода».
А в Исполнительном комитете уже прикидывали, как бы с помощью лейтенанта Суханова сколотить военную группу. Дело отдали Андрею, он зачастил в Кронштадт.
Поначалу будто сладились, пошли полным ветром. В квартире Суханова порядком набивалось гостей, народ корабельный, с училищной скамьи знакомый. Андрей излагал программу «Народной воли» и чувствовал, что недаром старается. Но террор многим казался чем-то недопустимым для военных. И гостей у Суханова поубавилось. Желябов его утешал: «Пусть меньше, да лучше».
В январе и в первых числах февраля, ожидая взрыва в Зимнем, Желябов, понятно, из Петербурга не отлучался. Теперь, когда Халтурин уехал на юг и когда комитет устроил новую печатню, - теперь Желябов катил к морякам, чтобы столковаться об уставе военного кружка народовольцев.
Огни Кронштадта приблизились и раздробились. Возок миновал шлагбаум. И сразу пахнуло крепостью - мерзлым чугуном, гранитом, якорными цепями. Мрачно темнели казармы флотских экипажей, пакгаузы с боеприпасами, шлюпочные сараи.
Сани, визгнув полозом, поворотили. Еще один поворот - и вот уж извозчик осадил у крыльца под железной, через весь тротуарчик крышей.
Желябова втащили в натопленные, ярко освещенные комнаты. Он весело отбивался:
- Пираты! Черти!
Суханов, высокий, красивый, в белой рубахе с слабо повязанным форменным галстуком, сиял.
- Спаси! - взывал Желябов.
Суханов шагнул к приятелям-лейтенантам, одного за пояс потянул, другого в плечо толкнул, рассмеялся:
- Да полно, братцы!
* * *
И в Москве, и в Питере, когда готовились покушения, Перовская все надеялась, что, как только с «этим» покончат, она отрясет динамитный прах и вернется к «пропагаторству», в деревню вернется, к народу.
Неудача в Зимнем, несмотря на устрашающий эффект взрыва, тяжкой была вдвойне. Тяжел был сам по себе провал дела, поглотившего столько сил, но еще горше было сознавать, что исполнение приговора над царем опять отодвигается на какой-то неопределенный срок и что террор, подобно джинну, выпущенному из бутылки, все крепче и, по-видимому, надолго завладевает организацией. И отсюда неизбежное: она, Софья, не скоро вернется в деревню, к «пропагаторству», к истинным обязанностям народника-социалиста. Как бы горячо, как бы искренне она ни возражала Суханову, но в его словах: «А вы отходите от народа» - слышалась ей справедливая укоризна.
Да, были кружки среди рабочих, не только наследные от «Земли и воли», но и вновь собранные, и не только на питерских окраинах, но и в фабричных московских предместьях, и в других городах. Андрей и Михайлов, студент Гриневицкий и Геся, и еще, еще товарищи поспевали к рабочим. Софья, однако, видела, знала: почти всё и всех забирает террор. И, попадая вновь на Шлиссельбургский тракт, она чувствовала вину за свое слишком долгое отсутствие.
Конечно, здесь, за Невской заставой, не деревня, не коренная Русь. И никуда не деться от гари, от этих грозных труб Невского судостроительного, Торнтона и Максвелла, от этих кирпичных корпусов, похожих на тюрьмы; никуда не деться от сиплых гудков, безобразно сотрясающих воздух, от этого шального уханья, и скрежета, и рыжего пламени огромных механических кузниц с паровыми молотами. Все это, думала Софья, противостоит коренной России, как гений зла - гению добра. Но здесь, в деревянных домишках на каменных полуэтажиках, в осклизлых казармах жили те, что и составляли народ. Правда, опять-таки не народ изначальной Руси, а уже «порченный» смрадом города, откатившийся от матери-земли, от крестьянства, не становой хребет будущей революции, но все же тот самый народ, ради которого надобны и динамитные хлопоты Кибальчича, и подкопы, и сундук Халтурина, и конспиративные замыслы Михайлова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
Ветер, плавно сдвинув тучи, повел пургу к Невскому устью. Небо над заливом посветлело, холодно и чуждо засветилась Вега.
Кто-то из древних сказал: «Что мне до звезд, когда на земле я вижу кровь и рабство». И вот Николу Андрей застал однажды у окна; в отрешенном раздумье Кибальчич созерцал петербургское ночное небо: «Когда-нибудь люди…» В звездах, в фантазиях тоже радость жизни, как и в любви. А древний философ? Быть может, не прав, как не прав Михайлов? Или не совсем прав? Желябов опять подумал о Соне и о том, что вот и ему, оказывается, есть дело до звезд.
К морякам Кронштадта Желябов ехал не впервые. Началось все знакомством с лейтенантом Сухановым. Знакомство завязалось просто. У Сони в Петербурге обнаружилась старинная, по крымскому еще житью, приятельница - Ольга Зотова. Суханов, флота лейтенант, приходился ей родным братом. У Зотовой и повстречались.
Желябов еще в Одессе приметил черту, свойственную многим офицерам военного флота: они были славные ребята, крепкие в дружестве, без армейской фанаберии и притом, что самое главное, весьма свободомыслящие. «Такие уж, - шутили, - по традиции мы». И это неискоренимое презрение к Третьему отделению… Как-то заподозрили жандармы одного мичмана, сообщили командиру корабля - мол, присматривайте за ним, а командир, не будь плох, зазвал в каюту мичмана и говорит без предисловий: «Я, слава богу, моряк, а не сыщик, но вы, сударь, осторожнее…» А недавно Суханов рассказывал: какой-то болван-прапорщик сдуру, что ли, а может, с тяжкого похмелья напросился в Отдельный корпус жандармов; офицеры перестали подавать ему руку, за один стол не садились; мало того, потребовал прапорщика адмирал, глянул на него презрительно да и огрел: так вот, дескать, какой вы огурчик, честный офицерский мундир на мундир шпиона меняете?!
Тут, конечно, не осознанная враждебность к монархии, а брезгливость - доносительство, тайный сыск противны кодексу порядочного человека. У Суханова это серьезнее, основательнее. Он еще в Морском училище замешан был в «историю», кое-как потушенную начальством, а на Сибирской флотилии, где начинал службу, сошелся с политическими ссыльными.
Да, у Николая Евгеньевича все серьезнее, капитальнее. У него, как он выражается, крепкий киль: Чернышевский, Герцен, Лассаль… Однако, признавая высокие цели «Народной воли», Суханов рубил: «Бой на улице - и я с вами, Андрей Иванович. Не время? Тогда - опять в народ. И честью клянусь, я тоже с вами. Но террор? Ведь это ж, право, отход от народа». И у Софьи слезы навернулись: «Да-да, я вот всегда хотела жить в деревне и работать с крестьянством. Но поймите, поймите же, нам не дают, нас душат, нам нет другого выхода».
А в Исполнительном комитете уже прикидывали, как бы с помощью лейтенанта Суханова сколотить военную группу. Дело отдали Андрею, он зачастил в Кронштадт.
Поначалу будто сладились, пошли полным ветром. В квартире Суханова порядком набивалось гостей, народ корабельный, с училищной скамьи знакомый. Андрей излагал программу «Народной воли» и чувствовал, что недаром старается. Но террор многим казался чем-то недопустимым для военных. И гостей у Суханова поубавилось. Желябов его утешал: «Пусть меньше, да лучше».
В январе и в первых числах февраля, ожидая взрыва в Зимнем, Желябов, понятно, из Петербурга не отлучался. Теперь, когда Халтурин уехал на юг и когда комитет устроил новую печатню, - теперь Желябов катил к морякам, чтобы столковаться об уставе военного кружка народовольцев.
Огни Кронштадта приблизились и раздробились. Возок миновал шлагбаум. И сразу пахнуло крепостью - мерзлым чугуном, гранитом, якорными цепями. Мрачно темнели казармы флотских экипажей, пакгаузы с боеприпасами, шлюпочные сараи.
Сани, визгнув полозом, поворотили. Еще один поворот - и вот уж извозчик осадил у крыльца под железной, через весь тротуарчик крышей.
Желябова втащили в натопленные, ярко освещенные комнаты. Он весело отбивался:
- Пираты! Черти!
Суханов, высокий, красивый, в белой рубахе с слабо повязанным форменным галстуком, сиял.
- Спаси! - взывал Желябов.
Суханов шагнул к приятелям-лейтенантам, одного за пояс потянул, другого в плечо толкнул, рассмеялся:
- Да полно, братцы!
* * *
И в Москве, и в Питере, когда готовились покушения, Перовская все надеялась, что, как только с «этим» покончат, она отрясет динамитный прах и вернется к «пропагаторству», в деревню вернется, к народу.
Неудача в Зимнем, несмотря на устрашающий эффект взрыва, тяжкой была вдвойне. Тяжел был сам по себе провал дела, поглотившего столько сил, но еще горше было сознавать, что исполнение приговора над царем опять отодвигается на какой-то неопределенный срок и что террор, подобно джинну, выпущенному из бутылки, все крепче и, по-видимому, надолго завладевает организацией. И отсюда неизбежное: она, Софья, не скоро вернется в деревню, к «пропагаторству», к истинным обязанностям народника-социалиста. Как бы горячо, как бы искренне она ни возражала Суханову, но в его словах: «А вы отходите от народа» - слышалась ей справедливая укоризна.
Да, были кружки среди рабочих, не только наследные от «Земли и воли», но и вновь собранные, и не только на питерских окраинах, но и в фабричных московских предместьях, и в других городах. Андрей и Михайлов, студент Гриневицкий и Геся, и еще, еще товарищи поспевали к рабочим. Софья, однако, видела, знала: почти всё и всех забирает террор. И, попадая вновь на Шлиссельбургский тракт, она чувствовала вину за свое слишком долгое отсутствие.
Конечно, здесь, за Невской заставой, не деревня, не коренная Русь. И никуда не деться от гари, от этих грозных труб Невского судостроительного, Торнтона и Максвелла, от этих кирпичных корпусов, похожих на тюрьмы; никуда не деться от сиплых гудков, безобразно сотрясающих воздух, от этого шального уханья, и скрежета, и рыжего пламени огромных механических кузниц с паровыми молотами. Все это, думала Софья, противостоит коренной России, как гений зла - гению добра. Но здесь, в деревянных домишках на каменных полуэтажиках, в осклизлых казармах жили те, что и составляли народ. Правда, опять-таки не народ изначальной Руси, а уже «порченный» смрадом города, откатившийся от матери-земли, от крестьянства, не становой хребет будущей революции, но все же тот самый народ, ради которого надобны и динамитные хлопоты Кибальчича, и подкопы, и сундук Халтурина, и конспиративные замыслы Михайлова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85