И подвал и чулан завалили землею, теперь волокли грунт на двор, рассыпали ровным слоем. Благо, ложилась зима, за ночь все одевало порошей.
После первых снегопадов наступила ростепель. Сперва в галерее слышалось грозное змеиное шуршание, потом ударила капель, как из прохудившегося крана. И вдруг все будто качнулось и поплыло.
Воду из подкопа выкачивали ведрами. Фонарь не горел. Студеная жижа сводила судорогой руки.
В одну из тех ночей в подкопе начал работать Волошин.
Глава 2 В АЛЕКСАНДРОВСКЕ-ГОРОДКЕ
- Эх, Софья Григорьевна, времена-то настали, а? Бывало, на бульваре встретишь своих да так на виду, не таясь, обо всем и потолкуешь. И оркестр Форхати гремит, и каштанами, пожалуйста, лакомись. Или вот в Алексеевском садике тоже неплохо устраивались. А теперь? Пойди попробуй: вместо Алексеевского садика да в Алексеевский равелин!
Вот он и опять здесь, «Сечь Запорожская», улыбалась Софья Григорьевна, глядя на оживленного, быстрого в движениях Андрея Ивановича.
А Желябов осматривался. Все в доме осталось по-прежнему, как и в то время, когда у Софьи Григорьевны сбирались народники. Миша приходил Тригони, Валериан Осинский, недавно казненный в Киеве. Споры кипели горячее кипятка в самоваре… Хорошо, что осталось все по-прежнему. И крышка рояля откинута - недавно, наверное, ученики ушли. И в аквариуме важные меченосцы, и кресло-качалка, и этот запах хороших духов и старых книг. А на стене два больших портрета: львиные лица с наискось нависшими верхними веками - Антон и Николай Рубинштейны, знаменитые музыканты. Софья Григорьевна похожа на братьев: крупное лицо, осанка маркграфини. Всегдашнее темное платье без всяких украшений.
- Ну, садитесь, садитесь, Андрей Иванович, вон и качалка ваша. А я распоряжусь по хозяйству. Извините.
Она была легальной, эта учительница музыки и пения, но ни один нелегальный не нашел бы, пожалуй, дома радушнее.
Желябов давно был знаком с Софьей Григорьевной. Студент, которому так и не суждено было сделаться присяжным поверенным, он перебивался случайными уроками и щеголял в кургузом сюртучке, в брючонках, вытянутых на коленях, в войлочной шляпе «петушком», - все за медь куплено на Греческом базаре.
Софья Григорьевна с первого взгляда окрестила Андрея «Сечью Запорожской» - таким задором, такой удалью, несмотря на всю эту одежду, веяло от могучего парня, и вовсе пленилась, когда однажды пели у нее хором и Желябов, привставая на носки, грустно и вместе как бы с ласковой усмешливостью выводил «Виют витры…».
Отъезды Андрея всегда печалили ее, хотя печаль свою скрывала она тщательно ото всех и даже, кажется, от самой себя. Одно время он жил в деревне, у стариков своих, где-то близ Феодосии. Потом она узнала, что Желябов арестован, сидит в Доме предварительного заключения, и уж совсем собралась в столицу, надеясь как-то помочь ему, а тут узнала, что его выпустили… Недавно был он в Одессе, снова куда-то ездил, а теперь вот пришел, и она ему бесконечно рада.
- Недели на две можно, Софья Григорьевна? - спросил Желябов. - Даже, пожалуй, меньше.
- С каких это пор вы задаете такие вопросы? - Она улыбалась и хмурилась.
- Ну, я ведь и начал с того, что времена меняются. Из-за моей персоны…
- Полноте, - оборвала Софья Григорьевна. - И не совестно?
Первым пришел на огонек Тригони, закадычный, еще с гимназической скамьи, приятель. Спокойный, даже несколько надменный и барственный, он давно заполучил от Софьи Григорьевны, мастерицы на прозвища, кличку «Милорд». Отец его, грек, генерал русской службы, передал Мишелю смуглый цвет лица, лукавый блеск черных глаз; матери, происходившей из старинной дворянской фамилии, он был обязан живой (но не по-южному, а по-московски) речью.
Мишель объявил, что следом за ним пожалуют к Софье Григорьевне двое неофитов, которых он завлек в кружок и которые жаждут услышать Желябова.
- «Неофиты»… «Жаждут»… - рассмеялся Желябов. - Все-то у тебя, Мишка, высокие словеса. «Друг Аркадий, не говори красиво».
- Да, они, брат ты мой, зубастые господа, - пригрозил Тригони. - Погляжу, как сладишь.
- Ух ты… А что такое?
- А то, что не знаю, с чем вы, друг мой, прибыли оттуда.
- Могу открыться.
Послышался звонок, пришли неофиты.
- Вот сейчас и откроешься, - сказал Тригони.
- Угу. В пределах дозволенного.
Худощавенький, уже лысеющий со лба был студентом Новороссийского университета. Сутулый и близорукий, с доброй, словно позабытой на губах улыбкой, служил учителем начального училища.
Желябов не был знаком ни со студентом, ни с учителем, но раз Мишель рекомендует, значит, стоило познакомиться.
Желябов начал без предисловий.
- Наше дело, - сказал он, - нельзя продолжать старыми, мирными средствами. Правительство обрушивается на каждого, кто желает перемен, и мы вынуждены отвечать тем же, а не уподобляться христианину, который подставляет под удары щеки. Для сторонника революции, господа, есть два выбора: либо быть раздавленным, либо нанести врагу возможно больше ударов. И ударить надо не по сатрапу, пусть зверю из зверей, как это случалось до сих пор в виде самозащиты, а по тому центру, откуда сатрапы исходят…
«Ого! - Тригони всмотрелся в Желябова. - Уезжал в ином настроении… С цареубийством был согласен, а теперь, кажется, террор возводит в принцип борьбы. Ну, натура: всегда и во всем до конца, напролом».
- Смерти ничтожного Людовика Шестнадцатого никто, господа, не искал, - говорил Желябов и, покосившись на Мишеля, прибавил: - И даже не жаждал. (Тригони усмехнулся.) Так вот, - продолжал Желябов, - а смерти его Антуанетты и подавно. Но есть то, что зовется исторической необходимостью. И если теперь, оставляя своей обязанностью прежнюю пропаганду в народе, мы решаемся на… Вы понимаете? Да, если мы решаемся, то это не личная воля одного или нескольких наших товарищей, не горячечное воображение, а властная необходимость, как и необходимость требовать политических свобод, исходя из интересов крестьянства.
- Вот, вот, - нетерпеливо вставил студент, - об этом я и хочу. Прошу верить: особых симпатий к монарху не питаю. - Он иронически приложил руку к груди. - Но царь - освободитель, и устранение его не будет понято народом. Царь, то есть, конечно, не он, не император, а воля истории вызвала отмену крепостного права, но в мужицком уме царь - освободитель…
- Ждал этого. - Желябов откинулся на стуле. - Позвольте заметить: я сам из крестьян и сам я крестьянин, однако с малых лет чувствовал к «освободителю» такую же симпатию, как и к помещику. А мать моя, мужичка, говорила: «Все они, сынок, собаки-мучители».
- Ну-с, знаете ли, - вмешался, мягко улыбаясь, учитель, - это, простите, аргумент слабый. Коллега прав. Я считаю… Мне, господа, кажется, несмотря на жестокость правительства, наш долг как народников продолжать мирную деятельность в народе! Правда победит неправду. И не силой оружия, а своей внутренней силой. Мы ищем царства правды. Как же найти его, прибегая к насилью? Ведь это значит признать бессилие правды! То, к чему нас зовут… Это что же, господа? Это, если хотите, какие-то религиозные войны, это кровь, а где кровь, там неправда.
Он вдруг покраснел и робко взглянул на Желябова.
Желябов, насупившись, забрал бороду в кулак.
- Я повторяю, пропагаторство остается. Ибо остаются идеалы. - Он вспыхнул. - Кровь? Религиозные войны? Правда-неправда?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
После первых снегопадов наступила ростепель. Сперва в галерее слышалось грозное змеиное шуршание, потом ударила капель, как из прохудившегося крана. И вдруг все будто качнулось и поплыло.
Воду из подкопа выкачивали ведрами. Фонарь не горел. Студеная жижа сводила судорогой руки.
В одну из тех ночей в подкопе начал работать Волошин.
Глава 2 В АЛЕКСАНДРОВСКЕ-ГОРОДКЕ
- Эх, Софья Григорьевна, времена-то настали, а? Бывало, на бульваре встретишь своих да так на виду, не таясь, обо всем и потолкуешь. И оркестр Форхати гремит, и каштанами, пожалуйста, лакомись. Или вот в Алексеевском садике тоже неплохо устраивались. А теперь? Пойди попробуй: вместо Алексеевского садика да в Алексеевский равелин!
Вот он и опять здесь, «Сечь Запорожская», улыбалась Софья Григорьевна, глядя на оживленного, быстрого в движениях Андрея Ивановича.
А Желябов осматривался. Все в доме осталось по-прежнему, как и в то время, когда у Софьи Григорьевны сбирались народники. Миша приходил Тригони, Валериан Осинский, недавно казненный в Киеве. Споры кипели горячее кипятка в самоваре… Хорошо, что осталось все по-прежнему. И крышка рояля откинута - недавно, наверное, ученики ушли. И в аквариуме важные меченосцы, и кресло-качалка, и этот запах хороших духов и старых книг. А на стене два больших портрета: львиные лица с наискось нависшими верхними веками - Антон и Николай Рубинштейны, знаменитые музыканты. Софья Григорьевна похожа на братьев: крупное лицо, осанка маркграфини. Всегдашнее темное платье без всяких украшений.
- Ну, садитесь, садитесь, Андрей Иванович, вон и качалка ваша. А я распоряжусь по хозяйству. Извините.
Она была легальной, эта учительница музыки и пения, но ни один нелегальный не нашел бы, пожалуй, дома радушнее.
Желябов давно был знаком с Софьей Григорьевной. Студент, которому так и не суждено было сделаться присяжным поверенным, он перебивался случайными уроками и щеголял в кургузом сюртучке, в брючонках, вытянутых на коленях, в войлочной шляпе «петушком», - все за медь куплено на Греческом базаре.
Софья Григорьевна с первого взгляда окрестила Андрея «Сечью Запорожской» - таким задором, такой удалью, несмотря на всю эту одежду, веяло от могучего парня, и вовсе пленилась, когда однажды пели у нее хором и Желябов, привставая на носки, грустно и вместе как бы с ласковой усмешливостью выводил «Виют витры…».
Отъезды Андрея всегда печалили ее, хотя печаль свою скрывала она тщательно ото всех и даже, кажется, от самой себя. Одно время он жил в деревне, у стариков своих, где-то близ Феодосии. Потом она узнала, что Желябов арестован, сидит в Доме предварительного заключения, и уж совсем собралась в столицу, надеясь как-то помочь ему, а тут узнала, что его выпустили… Недавно был он в Одессе, снова куда-то ездил, а теперь вот пришел, и она ему бесконечно рада.
- Недели на две можно, Софья Григорьевна? - спросил Желябов. - Даже, пожалуй, меньше.
- С каких это пор вы задаете такие вопросы? - Она улыбалась и хмурилась.
- Ну, я ведь и начал с того, что времена меняются. Из-за моей персоны…
- Полноте, - оборвала Софья Григорьевна. - И не совестно?
Первым пришел на огонек Тригони, закадычный, еще с гимназической скамьи, приятель. Спокойный, даже несколько надменный и барственный, он давно заполучил от Софьи Григорьевны, мастерицы на прозвища, кличку «Милорд». Отец его, грек, генерал русской службы, передал Мишелю смуглый цвет лица, лукавый блеск черных глаз; матери, происходившей из старинной дворянской фамилии, он был обязан живой (но не по-южному, а по-московски) речью.
Мишель объявил, что следом за ним пожалуют к Софье Григорьевне двое неофитов, которых он завлек в кружок и которые жаждут услышать Желябова.
- «Неофиты»… «Жаждут»… - рассмеялся Желябов. - Все-то у тебя, Мишка, высокие словеса. «Друг Аркадий, не говори красиво».
- Да, они, брат ты мой, зубастые господа, - пригрозил Тригони. - Погляжу, как сладишь.
- Ух ты… А что такое?
- А то, что не знаю, с чем вы, друг мой, прибыли оттуда.
- Могу открыться.
Послышался звонок, пришли неофиты.
- Вот сейчас и откроешься, - сказал Тригони.
- Угу. В пределах дозволенного.
Худощавенький, уже лысеющий со лба был студентом Новороссийского университета. Сутулый и близорукий, с доброй, словно позабытой на губах улыбкой, служил учителем начального училища.
Желябов не был знаком ни со студентом, ни с учителем, но раз Мишель рекомендует, значит, стоило познакомиться.
Желябов начал без предисловий.
- Наше дело, - сказал он, - нельзя продолжать старыми, мирными средствами. Правительство обрушивается на каждого, кто желает перемен, и мы вынуждены отвечать тем же, а не уподобляться христианину, который подставляет под удары щеки. Для сторонника революции, господа, есть два выбора: либо быть раздавленным, либо нанести врагу возможно больше ударов. И ударить надо не по сатрапу, пусть зверю из зверей, как это случалось до сих пор в виде самозащиты, а по тому центру, откуда сатрапы исходят…
«Ого! - Тригони всмотрелся в Желябова. - Уезжал в ином настроении… С цареубийством был согласен, а теперь, кажется, террор возводит в принцип борьбы. Ну, натура: всегда и во всем до конца, напролом».
- Смерти ничтожного Людовика Шестнадцатого никто, господа, не искал, - говорил Желябов и, покосившись на Мишеля, прибавил: - И даже не жаждал. (Тригони усмехнулся.) Так вот, - продолжал Желябов, - а смерти его Антуанетты и подавно. Но есть то, что зовется исторической необходимостью. И если теперь, оставляя своей обязанностью прежнюю пропаганду в народе, мы решаемся на… Вы понимаете? Да, если мы решаемся, то это не личная воля одного или нескольких наших товарищей, не горячечное воображение, а властная необходимость, как и необходимость требовать политических свобод, исходя из интересов крестьянства.
- Вот, вот, - нетерпеливо вставил студент, - об этом я и хочу. Прошу верить: особых симпатий к монарху не питаю. - Он иронически приложил руку к груди. - Но царь - освободитель, и устранение его не будет понято народом. Царь, то есть, конечно, не он, не император, а воля истории вызвала отмену крепостного права, но в мужицком уме царь - освободитель…
- Ждал этого. - Желябов откинулся на стуле. - Позвольте заметить: я сам из крестьян и сам я крестьянин, однако с малых лет чувствовал к «освободителю» такую же симпатию, как и к помещику. А мать моя, мужичка, говорила: «Все они, сынок, собаки-мучители».
- Ну-с, знаете ли, - вмешался, мягко улыбаясь, учитель, - это, простите, аргумент слабый. Коллега прав. Я считаю… Мне, господа, кажется, несмотря на жестокость правительства, наш долг как народников продолжать мирную деятельность в народе! Правда победит неправду. И не силой оружия, а своей внутренней силой. Мы ищем царства правды. Как же найти его, прибегая к насилью? Ведь это значит признать бессилие правды! То, к чему нас зовут… Это что же, господа? Это, если хотите, какие-то религиозные войны, это кровь, а где кровь, там неправда.
Он вдруг покраснел и робко взглянул на Желябова.
Желябов, насупившись, забрал бороду в кулак.
- Я повторяю, пропагаторство остается. Ибо остаются идеалы. - Он вспыхнул. - Кровь? Религиозные войны? Правда-неправда?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85