На пустую покамест скамью подсудимых пристально взирал император Александр Николаевич. Его портрет во весь рост, в лосинах и ботфортах, оторочивал гробовой креп.
Сенатор Фукс, двинув челюстью, будто размещая язык и зубы по местам, объявил судебное заседание открытым и просил ввести подсудимых.
И с этой минуты никто в зале не глядел больше ни на сенаторов, ни на сословных представителей, ни на прокурора с обер-секретарем: с этой минуты все, кто получил доступ в зал окружного суда, следили за подсудимыми.
Они входили, тихо переговариваясь, обмениваясь улыбками, как люди, обрадованные и ободренные внезапной встречей, и только один из них не говорил и не улыбался, а шел так, словно был отделен от прочих незримым барьером.
Они сели на широкую дубовую скамью, все еще переговариваясь, лишь мельком взглянув на зал, где дробился блеск орденов и эполет и сливались серые, как медузы, лица. Они сели все в ряд, тесно, и только один по-прежнему был отделен от прочих незримым барьером.
Сенатор Фукс опять двинул челюстью, убедился, должно быть, что вставные зубы на месте, и опросил подсудимых - имя, отчество, фамилия, вероисповедание… Опросив, кивнул обер-секретарю, и тот своим ровным канцелярским голосом начал читать обвинительный акт.
Преступные деяния перечислялись подробно, обстоятельно, как в описи имущества, изымаемого за долги: и покушение в Александровске, и покушение в Москве, и покушение в Петербурге, и об аресте Гельфман, и о вооруженном сопротивлении рабочего Тимофея Михайлова, задержанного после ареста Гельфман на ее конспиративной квартире в Тележной улице, и о том, что у Тимофея Михайлова были отобраны листовки про Парижскую коммуну, а вкупе и другие издания, ясно указывающие на его преступную агитационную деятельность в народе. А потом был прочитан отдельный акт - о Николае Кибальчиче, обучавшем метальщиков пользоваться разрывными снарядами, изобретенными означенным Кибальчичем.
И хотя все, кто сидел в креслах малинового бархата, знали о покушениях, о бомбах, о прокламациях, но, пожалуй, только теперь за большими гладкими листами, за канцелярским длинным голосом обер-секретаря, - только теперь все они разглядели контуры огромного страшного заговора, и каждый из них прочувствовал до конца, что могло бы приключиться, если бы… И в судебном зале стало глухо и недвижно, как в затоне.
Первым допрашивали Рысакова:
- Признаете ли себя виновным? Подтверждаете ли вы…
Он стоял в неловкой позе, мешком, подогнув колени. На полном лице его то означались блеклые, как лишаи, пятна, то исчезали, и тогда это одутловатое, полное лицо покрывалось крупным тяжелым потом. До последнего часа он надеялся… И вот он здесь, в судебном зале, и его называют «подсудимый».
Он не глядел в зал, но чувствовал, как зал глядит на него, ощущая это словно прикосновения; ему уже ничего не хотелось, ни о чем не думалось, ему только надо было поскорее увернуться от этих вперенных в него глаз, как тогда, на Екатерининском канале, от выпученных глаз императора. Он ответил стремительно:
- Да, подтверждаю. Все подтверждаю.
Фукс разрешил ему сесть, и он сел с чувством почти радостного облегчения.
- Подсудимый Тимофей Михайлов, вы обвиняетесь…
Губастый, с едва пробившимися усиками, Тимоха, что так недавно давал «привальную» в трактире за Невской заставой, тот самый Тимофей, что был другом старого слесаря Иваныча, не слушал сенатора Фукса, хмуро и; зорко высматривая, с кем ему тут иметь дело - с господами ли сенаторами, с господами ли сословными представителями или вот с прокурором, у которого эдакая беглая усмешечка?
- Да, я принадлежу к революционной партии, - проговорил Тимофей, глядя на Муравьева. - Я принадлежу к той партии, которая защищает среду рабочих, потому что я и сам человек рабочий… - Он говорил медленно, губастое молодое лицо его было серьезным. - Теперь что же? А вот что, господа. Хочу коснуться моей биографии, то есть хочу про мою жизнь…
Сенатор Фукс старался перехватить взгляд подсудимого, но тот упорно смотрел на прокурора, и сенатору казалось, что все в зале замечают это явное пренебрежение к нему, первоприсутствующему особого присутствия.
Сенатор Фукс двигал челюстью, постукивал карандашиком с золотым наконечником, откидывался в кресле, а Тимофей Михайлов, не спуская взгляда с бледных прокурорских губ, неторопливо, будто пень корчуя, рассказывал о деревне, о своем детстве, о том, какие налоги драли с его семейства и какая нужда ломает мужиков… Сенатор Фукс заметил громко, в нос, что все эти обстоятельства неинтересны суду.
- Ну, приехал в Петербург, - невозмутимо продолжал Тимофей, - и что же я тут увидел? А увидел я то, как труд рабочего поглощается капиталистом - Он помедлил, потом сказал: - Эксплуатацию увидел. Я не знал, как выйти из такого положения. То есть не мне, а всей рабочей среде как из него выйти? Тогда познакомился с учением социализма и принял его сторону. Да и как не принять? Как не принять-то, ежели по справедливости? Фабрики, значит, непременно должны рабочим, которые там работают, а земля - мужикам. Дело простое, ясное, по справедливости чтобы и, как говорится, по-божески.
В зале задвигались, зашевелились, и Тимофей вроде бы с недоумением отвел глаза от Муравьева.
- А как же? - спросил он, обращаясь к публике. Подумал и сказал: - Да ведь и вы, господа, понимаете, что правду говорю, а только… - Он усмехнулся и развел руками. - Ну хорошо. Дальше. Отчего пошел в террор? Это тоже дело простое, потому стал развивать своих товарищей, про социализм-то стал, предлагал бастовать работу; вижу, шпионов поставили, вижу, не дают слова сказать, вижу, заклинят за решетку. А кому, господа, за решетку ни за здорово живешь? Ни тебе, скажем, ни мне, ни другому неохота. От шпиона да мастера, которые продают, спасать надо нашего брата, и вот пошел я в террор…
Он не дал сбить себя ни гнусавыми, обиженными наскоками сенатора Фукса, ни улыбочкой и небрежно покачивающейся штиблетой прокурора, ни смешками заскучавшею зала. Он все сказал, что хотел сказать.
Геся Гельфман отвечала судьям, как прежде отвечала жандармам: скупо, устало, только о себе. Стоять ей было тяжело, говорила она одышливо, трогая языком обметанные жаром губы. Ответив, прибавила:
- А еще, господа, считаю долгом заявить. Вот он, которого здесь называют Тимофеем Михайловым, на моей квартире в Тележной никогда не бывал, не видела я его, не знаю.
И Софья Перовская, и Николай Кибальчич сказали то же: нет, Тимофей не причастен к делу первого марта, как не причастна к нему и Геся Гельфман.
Кибальчич, тот про свои снаряды говорил. Да так, будто лекцию в артиллерийской академии читал, приглашая слушателей порадоваться техническим достижениям. Его спокойный мягкий голос, его бледное неподвижное лицо лабораторного затворника - все в нем не то чтобы раздражало судей и публику, а, скорее, повергало в изумление, в оробелую уважительность.
От Софьи Перовской ждали бурной исповеди, шекспировского монолога, исполненного страсти, а вместо того услышали чистый, недрожащий, почти будничный голос, который говорил, что она, Перовская, состояла в партии «Народной воли» и выполняла все поручения организации.
Время уже было обеденное, господа сенаторы, министры, генерал-адъютанты поглядывали на часы, когда первоприсутствующий обратился к последнему из шести подсудимых.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85