Ты давай без дураков: зубри, чтоб пар валил. И немецкого мало. Понимаешь, мало.
- Ахти мне!
- Да, да, гвардия. А то как же? И новогреческий тоже.
- Ну уж, Са-а-аша…
- Ладно, - смилостивился Михайлов, - лексиконом запасешься. А немецким мы тебя доймем ой-ой. Мы на тебя Сонюшку напустим, у нее гувернанткой немка была.
- Гамбургская как раз уроженка, - вставил Желябов. - Я спрашивал.
- Ты уж, кажется, обо всем ее спрашивал, - проворчал Михайлов, но Андрей только усмехнулся. - Смотри-ка, - прибавил Михайлов, толкая Желябова, - смотри-ка, да ведь он, батюшка наш Денис-то Петрович, согласен…
С того дня засел агент Исполнительного комитета за учебник немецкого языка. И зубрил, как никогда прежде не зубрил.
Наведывался к нему Желябов. Андрей добыл у лейтенанта Суханова штурманские карты, лоцию Черного моря, подолгу толковал с Денисом об Одессе, о пограничной страже…
Глава 15 ЧИНОВНИК ТАЙНОЙ ПОЛИЦИИ
Клеточников лежал подтянув ноги, острые коленки выпирали из-под одеяла. Он еще больше осунулся и пожелтел. Был канун квелой петербургской весны, а весной даже в Крыму Николай Васильевич чувствовал себя скверно.
Сослуживцы обеспокоились. Давеча навестили его коллежский секретарь Чернышев и коллежский советник Вольф. Не молодой Генрих, а заведующий заграничной агентурой Маврикий Маврикиевич, который хоть и слывет ябедником, однако не лишен добросердечия. Сослуживцы явились с сюрпризами. Не далее как в апреле милейший Николай Васильевич вденет в петлицу лучистую звездочку ордена святого Станислава. Это раз. А во-вторых, Кириллов вошел с ходатайством о прибавке жалованья, и его превосходительство Никита Кондратьевич, управляющий Третьим отделением, ходатайство изволил удовлетворить.
Николай Васильевич взял из жестяной коробки леденчик, положил в рот, оправил одеяло.
Да-с, сослуживцы искренне обеспокоились его отсутствием. Вот, кажется, люди как люди, других не плоше, а между тем именно они, такие, как они, и вершат «уловление душ». Взять Кириллова, у этого стержень: тайная полиция в любом государстве - всему голова, и он положительно влюблен в дело тайного сыска. Да и мелкую сошку понять не велик труд - шпика, драбанта какого-нибудь: у тех-то что же, поденщина. Но вот средний чиновник? На нем, в сущности, все и вертится. Один из гражданского ведомства пришел, другой из военного переведен. Тот литературе не чужд, журналы почитывает, другой - театрал. И анекдотцем, бывает, свистнут, и про супругу осведомятся сочувственно. Не лучше других и не хуже. Как все. И вот на таких-то отнюдь не злодеях и вертится весь, можно сказать, механизм тайной полиции. Правда, есть иные. Есть, которые втайне упиваются: вам, дескать, все дозволено - говорить то, за что других в Сибирь, в паспорте заграничном отказать, из столицы вытурить, под гласный или негласный взять… Упиваются «всесильем» своим. Клопиное сладострастие. И повадочка такая, что смотрит эдакий и как бы сипит: вот ты, мол, вроде невиноватый и ничего особого за тобою не числится, а у тебя-то вон глазенки юрят, когда на Пантелеймоновскую свидетелем тянут… Впрочем, эдаких гнусов отнюдь не большинство. А большинство - публика старательная: велено - сделано, и баста. Кончил занятия, домой поспешает, а там - халат, жена, детушки, и той самой рукой, какая нынче обрекла ближнего, такого же, как он, с женой и детишками, той же рукою свое дитя ласкает.
А взять это «уловление»? Раньше-то думал: хоть и мерзость, но ума требует. На поверку же, как везде и всюду, - бумага-с! Перво-наперво - донос. И уж до того у нас на Руси изловчились в доносах, что, случается, и в печатной статье доносят, публично наушничают. Итак, донос. И пошел в цвет ядовитый цветок, пошла писать губерния. Справки, заключения, расспросы свидетелей, у коих душа-то обмерла… А старые служаки втихомолку сокрушаются: прежде, совсем еще недавно, настоящий, мол, держали порядок - никаких тебе доказательств, марш на Пантелеймоновскую и не чирикай, голубчик, побанился в чистилище, в Третьем отделении, да и езжай с богом в Сибирь. Теперь - не то. Теперь - прогресс. Возвещена сверху законность, справедливость разбора дел. И какой толк? Чернилами хоть пару поддавай. Ничего не скажешь, решительный прогресс…
Лицо Клеточникова исказилось. Он сел, прислонился сутулой спиной к подушкам. Кашель колотил, как колотушкой, и вот уж подступало то, к чему он никак не мог притерпеться. Он поднес к губам платок и закрыл глаза, Он чувствовал, как платок становится тяжелым и влажным. И зазвенело в ушах, а тело будто теряло вес, делаясь легким и ломким… Приступ отпустил, но звон в ушах и слабость остались. Николай Васильевич сполз с подушек, опасливо перевел дыхание.
Ах, если бы Мария была с ним! Почему-то при слове «Ялта» сперва видишь что-то круглое и желтое, как желток. Чудно: ничего не было - ни круглого, ни желтого. Они прогуливались с Марией по каменистой дороге. Их обгоняли фаэтоны с полотняным верхом, татарские ослики тащили корзины, полные винограда. Из расщелины в скале бил ручеек. Ящерицы грелись на солнце, изумрудно мерцая. Там был совсем не тот покой, как в знакомых с малолетства пензенских лугах и лесах. Не раздольем веяло, но мудростью, и мерещилось что-то из мифологии, что-то об эллинах. И дорога, и горы, и дальнее море, и запахи теплого камня, виноградных лоз, кипарисовой смолы - все это укладывалось в гекзаметры, мерную мощь которых осознал только там, в Ялте… А рядом шла Мария, Мария Шлее, дочь немецкого колониста, и они могли молчать, не тяготясь молчанием… Он знал, что Мария никогда не примет его предложения, никогда не выйдет за него, что он для нее лишь добрый, внимательный друг. Он это знал и все же надеялся. Не надо было, не надо было говорить о любви, о своих надеждах. Может быть, поэтому все переменилось, и переменилось резко. И он уехал в Симферополь… Это ведь очень странно, у него всегда так: будто не от себя зависишь - от других. И в Петербурге то же. Не повстречайся Михайлов, не стал бы чиновником Третьего отделения, нипочем не стал бы.
Мысли Клеточникова вернулись к Третьему отделению, но не к службе в агентурной части, не к тем делам, которые ему приходилось вести в доме у Цепного моста, а к той загадке, которую он тщился разгадать: к натуре среднего жандармского чиновника, к тем, кто не лучше и не плоше простого обывателя, но творит душегубство, мерзость из мерзостей.
Еще не было ни «Народной воли», ни «Черного передела», а была единая «Земля и воля», когда Николай Васильевич приехал в Петербург. Он поселился близ Невского, в меблированных комнатах мадам Кутузовой. У Кутузовой квартировали студенты и курсистки. Народ бойкий, исполненный сил, на язык острый. В меблирашках то и дело устраивались вечеринки, чаепития, сходки, можно было слышать не только пылких оракулов с румянцем во всю щеку, но и какую-нибудь наивную девицу, которая говорила со слезами, что «революция умерла». И тогда оракулы махали руками: «Что ты! Что ты! Революция больна, ее надо лечить!»
Время от времени кто-нибудь из постояльцев исчезал. Потом оказией аукался из «мест не столь отдаленных». Подозрение падало на хозяйку, ползал слушок о ее связях с жандармами, но толком никто ничего не знал.
Нередким гостем в меблирашках был Петр Иванович… Да, по сей день он остался для Клеточникова Петром Ивановичем, хотя теперь, после признаний Гольденберга, можно поклясться, что Петр Иванович - Александр Дмитриевич.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
- Ахти мне!
- Да, да, гвардия. А то как же? И новогреческий тоже.
- Ну уж, Са-а-аша…
- Ладно, - смилостивился Михайлов, - лексиконом запасешься. А немецким мы тебя доймем ой-ой. Мы на тебя Сонюшку напустим, у нее гувернанткой немка была.
- Гамбургская как раз уроженка, - вставил Желябов. - Я спрашивал.
- Ты уж, кажется, обо всем ее спрашивал, - проворчал Михайлов, но Андрей только усмехнулся. - Смотри-ка, - прибавил Михайлов, толкая Желябова, - смотри-ка, да ведь он, батюшка наш Денис-то Петрович, согласен…
С того дня засел агент Исполнительного комитета за учебник немецкого языка. И зубрил, как никогда прежде не зубрил.
Наведывался к нему Желябов. Андрей добыл у лейтенанта Суханова штурманские карты, лоцию Черного моря, подолгу толковал с Денисом об Одессе, о пограничной страже…
Глава 15 ЧИНОВНИК ТАЙНОЙ ПОЛИЦИИ
Клеточников лежал подтянув ноги, острые коленки выпирали из-под одеяла. Он еще больше осунулся и пожелтел. Был канун квелой петербургской весны, а весной даже в Крыму Николай Васильевич чувствовал себя скверно.
Сослуживцы обеспокоились. Давеча навестили его коллежский секретарь Чернышев и коллежский советник Вольф. Не молодой Генрих, а заведующий заграничной агентурой Маврикий Маврикиевич, который хоть и слывет ябедником, однако не лишен добросердечия. Сослуживцы явились с сюрпризами. Не далее как в апреле милейший Николай Васильевич вденет в петлицу лучистую звездочку ордена святого Станислава. Это раз. А во-вторых, Кириллов вошел с ходатайством о прибавке жалованья, и его превосходительство Никита Кондратьевич, управляющий Третьим отделением, ходатайство изволил удовлетворить.
Николай Васильевич взял из жестяной коробки леденчик, положил в рот, оправил одеяло.
Да-с, сослуживцы искренне обеспокоились его отсутствием. Вот, кажется, люди как люди, других не плоше, а между тем именно они, такие, как они, и вершат «уловление душ». Взять Кириллова, у этого стержень: тайная полиция в любом государстве - всему голова, и он положительно влюблен в дело тайного сыска. Да и мелкую сошку понять не велик труд - шпика, драбанта какого-нибудь: у тех-то что же, поденщина. Но вот средний чиновник? На нем, в сущности, все и вертится. Один из гражданского ведомства пришел, другой из военного переведен. Тот литературе не чужд, журналы почитывает, другой - театрал. И анекдотцем, бывает, свистнут, и про супругу осведомятся сочувственно. Не лучше других и не хуже. Как все. И вот на таких-то отнюдь не злодеях и вертится весь, можно сказать, механизм тайной полиции. Правда, есть иные. Есть, которые втайне упиваются: вам, дескать, все дозволено - говорить то, за что других в Сибирь, в паспорте заграничном отказать, из столицы вытурить, под гласный или негласный взять… Упиваются «всесильем» своим. Клопиное сладострастие. И повадочка такая, что смотрит эдакий и как бы сипит: вот ты, мол, вроде невиноватый и ничего особого за тобою не числится, а у тебя-то вон глазенки юрят, когда на Пантелеймоновскую свидетелем тянут… Впрочем, эдаких гнусов отнюдь не большинство. А большинство - публика старательная: велено - сделано, и баста. Кончил занятия, домой поспешает, а там - халат, жена, детушки, и той самой рукой, какая нынче обрекла ближнего, такого же, как он, с женой и детишками, той же рукою свое дитя ласкает.
А взять это «уловление»? Раньше-то думал: хоть и мерзость, но ума требует. На поверку же, как везде и всюду, - бумага-с! Перво-наперво - донос. И уж до того у нас на Руси изловчились в доносах, что, случается, и в печатной статье доносят, публично наушничают. Итак, донос. И пошел в цвет ядовитый цветок, пошла писать губерния. Справки, заключения, расспросы свидетелей, у коих душа-то обмерла… А старые служаки втихомолку сокрушаются: прежде, совсем еще недавно, настоящий, мол, держали порядок - никаких тебе доказательств, марш на Пантелеймоновскую и не чирикай, голубчик, побанился в чистилище, в Третьем отделении, да и езжай с богом в Сибирь. Теперь - не то. Теперь - прогресс. Возвещена сверху законность, справедливость разбора дел. И какой толк? Чернилами хоть пару поддавай. Ничего не скажешь, решительный прогресс…
Лицо Клеточникова исказилось. Он сел, прислонился сутулой спиной к подушкам. Кашель колотил, как колотушкой, и вот уж подступало то, к чему он никак не мог притерпеться. Он поднес к губам платок и закрыл глаза, Он чувствовал, как платок становится тяжелым и влажным. И зазвенело в ушах, а тело будто теряло вес, делаясь легким и ломким… Приступ отпустил, но звон в ушах и слабость остались. Николай Васильевич сполз с подушек, опасливо перевел дыхание.
Ах, если бы Мария была с ним! Почему-то при слове «Ялта» сперва видишь что-то круглое и желтое, как желток. Чудно: ничего не было - ни круглого, ни желтого. Они прогуливались с Марией по каменистой дороге. Их обгоняли фаэтоны с полотняным верхом, татарские ослики тащили корзины, полные винограда. Из расщелины в скале бил ручеек. Ящерицы грелись на солнце, изумрудно мерцая. Там был совсем не тот покой, как в знакомых с малолетства пензенских лугах и лесах. Не раздольем веяло, но мудростью, и мерещилось что-то из мифологии, что-то об эллинах. И дорога, и горы, и дальнее море, и запахи теплого камня, виноградных лоз, кипарисовой смолы - все это укладывалось в гекзаметры, мерную мощь которых осознал только там, в Ялте… А рядом шла Мария, Мария Шлее, дочь немецкого колониста, и они могли молчать, не тяготясь молчанием… Он знал, что Мария никогда не примет его предложения, никогда не выйдет за него, что он для нее лишь добрый, внимательный друг. Он это знал и все же надеялся. Не надо было, не надо было говорить о любви, о своих надеждах. Может быть, поэтому все переменилось, и переменилось резко. И он уехал в Симферополь… Это ведь очень странно, у него всегда так: будто не от себя зависишь - от других. И в Петербурге то же. Не повстречайся Михайлов, не стал бы чиновником Третьего отделения, нипочем не стал бы.
Мысли Клеточникова вернулись к Третьему отделению, но не к службе в агентурной части, не к тем делам, которые ему приходилось вести в доме у Цепного моста, а к той загадке, которую он тщился разгадать: к натуре среднего жандармского чиновника, к тем, кто не лучше и не плоше простого обывателя, но творит душегубство, мерзость из мерзостей.
Еще не было ни «Народной воли», ни «Черного передела», а была единая «Земля и воля», когда Николай Васильевич приехал в Петербург. Он поселился близ Невского, в меблированных комнатах мадам Кутузовой. У Кутузовой квартировали студенты и курсистки. Народ бойкий, исполненный сил, на язык острый. В меблирашках то и дело устраивались вечеринки, чаепития, сходки, можно было слышать не только пылких оракулов с румянцем во всю щеку, но и какую-нибудь наивную девицу, которая говорила со слезами, что «революция умерла». И тогда оракулы махали руками: «Что ты! Что ты! Революция больна, ее надо лечить!»
Время от времени кто-нибудь из постояльцев исчезал. Потом оказией аукался из «мест не столь отдаленных». Подозрение падало на хозяйку, ползал слушок о ее связях с жандармами, но толком никто ничего не знал.
Нередким гостем в меблирашках был Петр Иванович… Да, по сей день он остался для Клеточникова Петром Ивановичем, хотя теперь, после признаний Гольденберга, можно поклясться, что Петр Иванович - Александр Дмитриевич.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85