А посему не унывай, а гордись.
Иван пробормотал:
- Ну да, тебе легко говорить.
Грипевицкий рассмеялся: Ванюшка-то надул губы совсем как в мальчишестве.
- Верно, мне говорить легко… Пей, да идем. Есть дело в городе.
- А чего зазвал спозаранку?
- Пей, скажу.
Сказал, когда уж собрались выходить.
- Вот. Держи. - Он протянул брату конверт. - Схорони у себя. Прочтешь завтра. Впрочем… Впрочем, можешь и нынче вечером. Мне хочется, мне очень нужно, чтобы это сохранилось.
Сказано было обыденно, но Иван затревожился:
- Что такое? Что тут?
Гриневицкий опять рассмеялся:
- После узнаешь. Побереги, сделай одолжение. - Он помолчал, взял Ивана за руки, - Моя к тебе просьба. Братская просьба, Ванюша.
Иван взглянул на Игнатия беспокойно, недоумевающе и спрятал письмо без адреса в карман мундира.
По Симбирской улице дошли они до моста, направились через Неву к Литейному проспекту.
С нового моста широко и далеко смотрелось. Будто нездешнее, непетербургское стояло солнце - веселое, языческое солнце Марта. По небу как талые воды разлились. Снег на Неве играл переливчатыми искрами… Огромное, светлое, отрадно-холодное надвинулось и поглотило Гриневицкого. Он удивленно замедлил шаг, хорошо задышал, до конца легких задышал, и вдруг повеяло ему в лицо нежно, робко, сладостно, как бывает только в марте.
Об руку с братом шел Гриневицкий, но была в нем неизведанная прежде радость одиночества, полной освобожденности. И еще так, словно сейчас, сию минуту он отгадает какую-то ослепительную тайну. А тайна не давалась, отступала, будто маня перейти мост. Но это не огорчало Гриневицкого; напротив, все больше и все сильнее, почти уж до физического ощущения, полнило бурной и немой любовью ко всему, что было в этом мартовском мире.
- Что с тобою, брат?
- А… Да, да… - проговорил Игнатий, встряхивая головой. - Вот, Ваня, как хорошо… Да, да… А видел бы ты, дружок, старый, прежний мост. Чертовым звали. Здесь, на этом вот месте, разводная часть была. Деревянная, низкая-низкая. Ее, бывало, напором воды горбом поднимает, а после - наледью. Хоть караул кричи: падаешь, скользишь. А лошади - вот уж несчастные! Ух, и драли их ломовики, нещадно драли. И мне всякий раз, как увижу, Достоевский на ум. В «Братьях Карамазовых» помнишь? Нет? Ну как же…
Иван слушал не то, что Игнатий говорил, а что в голосе его было. Слушал и сознавал: творится с Игнатием что-то важное, серьезное, страшное. А что - понять не мог.
Кончился мост, слился с Литейным. Неловко и коротко, как однорукий, Гриневицкий обнял брата, обжег ему ухо: «Не унывай, гордись!» - и, тотчас отстранившись, побежал, словно земля ему помогала, за конкой.
- Гнатик! Гнатик! - закричал Иван, охваченный внезапным смятением. - Гна-а-а-тик…
Так звали его дома, в детстве, в деревне Большие Гриневичи. Он не услышал - конка покатилась…
* * *
…Отстояв заутреню в дворцовой церкви, Александр прогулялся по набережной, потом, после кофе, велел позвать куафера.
- Молле, - сказал император парикмахеру, - позаботьтесь о моих усах. Хорошенько позаботьтесь, Молле!
Француз мелодично звякнул золоченым прибором и взялся за дело. Сухая невесомая рука уверенно и быстро поводила бритвой, слышалось слабое шуршание, приятное и брадобрею и императору.
Потом Молле принялся за усы. Большие, пышные, соединяющиеся с такими же пышными бакенбардами, усы эти требовали истинного куаферского мастерства.
Молле слегка подстриг и подвил их, чуть загнул кверху, ласково щелкнул щипцами, схватил зеркало и, отступив, изогнувшись, забросил одну руку за спину, а другую - с зеркалом - вытянул.
Александр увидел крупное надменно-приветливое лицо с глянцевитым подбородком и залысым покатым лбом… Черт побери, совсем недурно для человека, которому без малого шестьдесят три. Говоря по чести, он еще молодцом, и нынче в манеже им полюбуются лейб-гвардейцы.
Александр поднялся с тем чувством обновления, какое бывает после бритья, и предоставил себя камердинеру.
Пришел Лорис-Меликов, доложил, что в девять утра градоначальник собрал у себя на квартире полицмейстеров и приставов.
- Он передал им ваше, государь, совершенное удовольствие деятельностью полиции.
- Пусть стараются, пусть стараются, - заметил император точно таким тоном, каким он говорил Молле о своих усах. И взглянул на карманные английские часы. - Пора. Не люблю, когда меня ждут.
Но Лорис-Меликов не двинулся с места: он опять, как вчера, ждал. Он смотрел на Александра темными, чуть маслянистыми глазами, смотрел, не смаргивая, не опуская тяжелых коричневых век.
- Ах, это… - сказал Александр с досадой. И добавил с оттенком хмурого лукавства, словно бы вывертываясь из Лорисовых рук. - Да, непременно передам Валуеву.
Император втайне надеялся, что председатель комитета министров из личной неприязни к «диктатору» отыщет какие-либо причины для проволочки с публикацией правительственного извещения. Александр знал: у Лориса с Валуевым небольшие разногласия относительно созыва представителей, они скорее единомышленники, нежели противники. Но Александр знал и другое: когда нет гласности, когда дела решаются келейно, когда годами дышат дворцовой атмосферой, личные отношения - весьма солидная гиря на чашах государственных весов. И потому надеялся на Валуева.
Повидавшись с Петром Александровичем и почему-то совершенно уверовав в его помощь против настояний Лориса, император вновь обрел отличное расположение духа.
В сенях его, по-обыкновению, провожал министр двора. «Да, и пыткою!» - вспомнилось Александру.
- Послушай, - доверительно сказал он Адлербергу, - я думаю, арест этого Желябова будет иметь большие последствия. - И повторил значительно, весело, с удовольствием: - Бо-ольшие последствия, граф!
Сине-черная с золотом карета, казаки верхами на терских жеребцах, полковник Дворжицкий и начальник охраны капитан Кох поджидали у Комендантского подъезда.
Едва показался государь, ординарец Кузьма, быстро перебирая кривыми кавалерийскими ногами, выбежал из-за спины его, нажал золоченую ручку, и дверца с большим зеркальным стеклом отворилась бесшумно и плавно.
Император, садясь в карету, ощутил упругую силу рессор, чуть подавшихся под тяжестью его крупного тела, бодро бросил кучеру:
- Через Певческий мост - в манеж.
* * *
Воскресный завтрак (петербуржцы говаривали «фрыштик», грубо ударяя на «ы») был позднее будничного. А ближе к полудню петербуржец совершал прогулку, променад по Невскому.
Первого марта, когда в город забрел шалый ветер и веская капель защелкала звучно, Невский был полон. Дамы в модных шляпках из магазина Мюнкса, фаты в английских цилиндрах из магазина Друса, студенты, разговаривающие слишком громко, и конторщики, разговаривающие слишком тихо, чиновники, офицеры - вся эта публика, в шинелях, в пальто с бархатными воротничками или в непромокаемых макинтошах, шаркала, кланялась, щурилась, посмеивалась.
Бойко щелкала капель, форсисто цокали лошади по мостовой, все смотрело празднично. Невский был полон, на Невском держался смешанный запах одеколона, недавно выглаженных брюк, конского пота и сырых торцов.
Ресторация Андреева, против Гостиного двора, помещалась в полуподвале. Перовская сидела в ресторации с Гриневицким и Рысаковым.
Софья была спокойна. Она не знала, откуда взялось спокойствие, но оно «взялось», когда она вышла из Гесиной квартиры на Тележной и вдруг вспомнила, что в народе первый мартовский день зовут «Евдокией-свистухой» или «Евдокией - подмочи порог».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
Иван пробормотал:
- Ну да, тебе легко говорить.
Грипевицкий рассмеялся: Ванюшка-то надул губы совсем как в мальчишестве.
- Верно, мне говорить легко… Пей, да идем. Есть дело в городе.
- А чего зазвал спозаранку?
- Пей, скажу.
Сказал, когда уж собрались выходить.
- Вот. Держи. - Он протянул брату конверт. - Схорони у себя. Прочтешь завтра. Впрочем… Впрочем, можешь и нынче вечером. Мне хочется, мне очень нужно, чтобы это сохранилось.
Сказано было обыденно, но Иван затревожился:
- Что такое? Что тут?
Гриневицкий опять рассмеялся:
- После узнаешь. Побереги, сделай одолжение. - Он помолчал, взял Ивана за руки, - Моя к тебе просьба. Братская просьба, Ванюша.
Иван взглянул на Игнатия беспокойно, недоумевающе и спрятал письмо без адреса в карман мундира.
По Симбирской улице дошли они до моста, направились через Неву к Литейному проспекту.
С нового моста широко и далеко смотрелось. Будто нездешнее, непетербургское стояло солнце - веселое, языческое солнце Марта. По небу как талые воды разлились. Снег на Неве играл переливчатыми искрами… Огромное, светлое, отрадно-холодное надвинулось и поглотило Гриневицкого. Он удивленно замедлил шаг, хорошо задышал, до конца легких задышал, и вдруг повеяло ему в лицо нежно, робко, сладостно, как бывает только в марте.
Об руку с братом шел Гриневицкий, но была в нем неизведанная прежде радость одиночества, полной освобожденности. И еще так, словно сейчас, сию минуту он отгадает какую-то ослепительную тайну. А тайна не давалась, отступала, будто маня перейти мост. Но это не огорчало Гриневицкого; напротив, все больше и все сильнее, почти уж до физического ощущения, полнило бурной и немой любовью ко всему, что было в этом мартовском мире.
- Что с тобою, брат?
- А… Да, да… - проговорил Игнатий, встряхивая головой. - Вот, Ваня, как хорошо… Да, да… А видел бы ты, дружок, старый, прежний мост. Чертовым звали. Здесь, на этом вот месте, разводная часть была. Деревянная, низкая-низкая. Ее, бывало, напором воды горбом поднимает, а после - наледью. Хоть караул кричи: падаешь, скользишь. А лошади - вот уж несчастные! Ух, и драли их ломовики, нещадно драли. И мне всякий раз, как увижу, Достоевский на ум. В «Братьях Карамазовых» помнишь? Нет? Ну как же…
Иван слушал не то, что Игнатий говорил, а что в голосе его было. Слушал и сознавал: творится с Игнатием что-то важное, серьезное, страшное. А что - понять не мог.
Кончился мост, слился с Литейным. Неловко и коротко, как однорукий, Гриневицкий обнял брата, обжег ему ухо: «Не унывай, гордись!» - и, тотчас отстранившись, побежал, словно земля ему помогала, за конкой.
- Гнатик! Гнатик! - закричал Иван, охваченный внезапным смятением. - Гна-а-а-тик…
Так звали его дома, в детстве, в деревне Большие Гриневичи. Он не услышал - конка покатилась…
* * *
…Отстояв заутреню в дворцовой церкви, Александр прогулялся по набережной, потом, после кофе, велел позвать куафера.
- Молле, - сказал император парикмахеру, - позаботьтесь о моих усах. Хорошенько позаботьтесь, Молле!
Француз мелодично звякнул золоченым прибором и взялся за дело. Сухая невесомая рука уверенно и быстро поводила бритвой, слышалось слабое шуршание, приятное и брадобрею и императору.
Потом Молле принялся за усы. Большие, пышные, соединяющиеся с такими же пышными бакенбардами, усы эти требовали истинного куаферского мастерства.
Молле слегка подстриг и подвил их, чуть загнул кверху, ласково щелкнул щипцами, схватил зеркало и, отступив, изогнувшись, забросил одну руку за спину, а другую - с зеркалом - вытянул.
Александр увидел крупное надменно-приветливое лицо с глянцевитым подбородком и залысым покатым лбом… Черт побери, совсем недурно для человека, которому без малого шестьдесят три. Говоря по чести, он еще молодцом, и нынче в манеже им полюбуются лейб-гвардейцы.
Александр поднялся с тем чувством обновления, какое бывает после бритья, и предоставил себя камердинеру.
Пришел Лорис-Меликов, доложил, что в девять утра градоначальник собрал у себя на квартире полицмейстеров и приставов.
- Он передал им ваше, государь, совершенное удовольствие деятельностью полиции.
- Пусть стараются, пусть стараются, - заметил император точно таким тоном, каким он говорил Молле о своих усах. И взглянул на карманные английские часы. - Пора. Не люблю, когда меня ждут.
Но Лорис-Меликов не двинулся с места: он опять, как вчера, ждал. Он смотрел на Александра темными, чуть маслянистыми глазами, смотрел, не смаргивая, не опуская тяжелых коричневых век.
- Ах, это… - сказал Александр с досадой. И добавил с оттенком хмурого лукавства, словно бы вывертываясь из Лорисовых рук. - Да, непременно передам Валуеву.
Император втайне надеялся, что председатель комитета министров из личной неприязни к «диктатору» отыщет какие-либо причины для проволочки с публикацией правительственного извещения. Александр знал: у Лориса с Валуевым небольшие разногласия относительно созыва представителей, они скорее единомышленники, нежели противники. Но Александр знал и другое: когда нет гласности, когда дела решаются келейно, когда годами дышат дворцовой атмосферой, личные отношения - весьма солидная гиря на чашах государственных весов. И потому надеялся на Валуева.
Повидавшись с Петром Александровичем и почему-то совершенно уверовав в его помощь против настояний Лориса, император вновь обрел отличное расположение духа.
В сенях его, по-обыкновению, провожал министр двора. «Да, и пыткою!» - вспомнилось Александру.
- Послушай, - доверительно сказал он Адлербергу, - я думаю, арест этого Желябова будет иметь большие последствия. - И повторил значительно, весело, с удовольствием: - Бо-ольшие последствия, граф!
Сине-черная с золотом карета, казаки верхами на терских жеребцах, полковник Дворжицкий и начальник охраны капитан Кох поджидали у Комендантского подъезда.
Едва показался государь, ординарец Кузьма, быстро перебирая кривыми кавалерийскими ногами, выбежал из-за спины его, нажал золоченую ручку, и дверца с большим зеркальным стеклом отворилась бесшумно и плавно.
Император, садясь в карету, ощутил упругую силу рессор, чуть подавшихся под тяжестью его крупного тела, бодро бросил кучеру:
- Через Певческий мост - в манеж.
* * *
Воскресный завтрак (петербуржцы говаривали «фрыштик», грубо ударяя на «ы») был позднее будничного. А ближе к полудню петербуржец совершал прогулку, променад по Невскому.
Первого марта, когда в город забрел шалый ветер и веская капель защелкала звучно, Невский был полон. Дамы в модных шляпках из магазина Мюнкса, фаты в английских цилиндрах из магазина Друса, студенты, разговаривающие слишком громко, и конторщики, разговаривающие слишком тихо, чиновники, офицеры - вся эта публика, в шинелях, в пальто с бархатными воротничками или в непромокаемых макинтошах, шаркала, кланялась, щурилась, посмеивалась.
Бойко щелкала капель, форсисто цокали лошади по мостовой, все смотрело празднично. Невский был полон, на Невском держался смешанный запах одеколона, недавно выглаженных брюк, конского пота и сырых торцов.
Ресторация Андреева, против Гостиного двора, помещалась в полуподвале. Перовская сидела в ресторации с Гриневицким и Рысаковым.
Софья была спокойна. Она не знала, откуда взялось спокойствие, но оно «взялось», когда она вышла из Гесиной квартиры на Тележной и вдруг вспомнила, что в народе первый мартовский день зовут «Евдокией-свистухой» или «Евдокией - подмочи порог».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85