Жандармы подхватили Рысакова, донесли, бухая сапогами, в подземный коридор, который соединял судебный зал с Домом предварительного заключения.
Желябова и Кибальчича «принимал конвой». Поручик скомандовал: «Сабли вон». Желябов с Кибальчичем отпихнули жандармов, бросились к Гесе, обняли и расцеловали ее.
Смертников выводили из зала. Вели на расстоянии друг от друга.
- Соня! - крикнула Гегя. - Сонюшка-а-а…
Слабым эхом донеслось «прощай».
Гельфман отправили в Петропавловскую крепость, в Трубецкой бастион. Перевезли в строжайшей тайне: вопреки правилам, комендант крепости не известил об этом ни командующего округом, ни управляющего военным министерством, комендант рапортовал одному императору.
Ничего не было у Геси, ничего, кроме ожидания смерти и той жизни, что носила под сердцем. И как только затворялся каземат, все ее помыслы сосредоточились не на себе и не на своих товарищах.
Времени нет. И ни куска материи, ни иголки, ни мотка ниток.
Геся постучала.
- Стучать нельзя, - глухо ответили из-за двери.
- Позовите врача.
- Позовем, когда надо.
«Когда надо»? Варвары, псы цепные… Она будет колотить в дверь что есть силы. Колотить, пока эти изверги не позовут врача… Откуда ей было знать, что Гаврилу Ивановича Вильмса грех беспокоить попусту? Откуда ей было знать, что действительный статский советник в эти часы, тихо и серо завершающие день, сидит в покойном, годами насиженном кресле, пригубливает, пьет тютчевские строки:
Невозмутимый строй во всем,
Созвучье полное в природе,
Лишь в нашей призрачной свободе
Разлад мы с нею сознаем…
Халат, как всегда, распахнут на волосатой груди. Когда-то огненная, а теперь, в глубокой старости, табачная, с грязной сединою борода разметалась по голубому шелку халата. Он глядит сквозь очки, их толстые стекла обладают чудовищной силой преломления, глаза Вильмса кажутся смещенными. Не потому ль и весь мир чудится ему «смещенным»?
Лишь два есть чуда в свете: искусство и дочь. Все прочее достойно презрения. Его презрение градуировано. Снисходительное, почти нежное презрение питает он к супруге, тонкой, сохранившей грацию женщине; конфектами ее не корми - корми придворными новостями. Презрением насмешливым награждает он сослуживцев, включая и прямое начальство - доброго и пошлого барона Майделя. Яростного презрения он не чувствует ни к кому, ни к чему. К тем, кто погребен в казематах и нуждается в медицинском попечении, презрение его равно нолевой отметке.
Когда-то содержался в крепости Писарев. С Писаревым можно было не соглашаться, но можно было спорить. И еще сидел этот попович Чернышевский, написавший роман, от которого Гаврилу Ивановича воротило, как от касторки. Да, так вот, Писарев угадал в медике достойного противника, в день освобождения явился с благодарственным визитом сюда, в первый этаж комендантского дома… Давно было это, очень давно. Гаврила Иванович не сторонник таких аргументов против мысли, против книги, как решетка и караульный солдат. С другой стороны, что ж прикажете, коли мысль изреченная толкает на преступные деяния? Несчастное человечество не удовлетворяется эволюцией и созерцанием. Призрачная свобода, как и бесплодная наука, не имеет недостатка в глупцах и мучениках. Правды нет, есть только красота. Писарев, юный дикарь, размахивал палицей пред мраморным алтарем красоты. В нем бродили молодые, недальние мысли. И все же к Писареву Гаврила Иванович ощущал презрение плюсовой температуры. А вот к бомбистам, к теперешним обитателям крепости, к этим представителям панургова стада… О, черт возьми! Его больше всего коробило, что все они взращены на стихах такой бездарности, как Некрасов.
Профессия обязывала Вильмса к милосердию. Он не видел в милосердии прока. Дух, напитанный ядом, разрушает тело, а вовсе не казематы, не рацион каторжанина. Впрочем, Вильмс никогда не скажет, как скажут его преемники, лекари тюремного ведомства: «Я прежде всего жандарм, а потом уж врач!» Нет, так он не скажет, потому что он не жандарм. Врач ли он? Знаменитый клиницист лейб-медик Боткин, профессора Медико-хирургической академии - что они ведают о темных законах, управляющих бытием? Плоские материалисты, шаромыжники, нюхающие склянки с мочой. Пусть нюхают, упражняя носы.
Лишь два есть чуда в свете: искусство и дочь, воспитанница Смольного института. Зиночка навестила нынче родителей. Порывисто, даже несколько истерически она обожает своего батюшку. И он растроган. И, как всегда, после свидания с Зиночкой у него свидание с Тютчевым.
Невозмутимый строй во всем
Созвучье полное в природе, -
Лишь в нашей призрачной свободе
Разлад мы с нею сознаем.
Откуда, как разлад возник?
И отчего же в общем хоре
Душа не то поет, что море,
И ропщет мыслящий тростник?
О господи… Что, что там еще стряслось в этом Трубецком бастионе?
Гаврила Иванович, сидя в кресле, выставив из-за книги табачную, с грязной сединою бороду, слушает дежурного офицера. И, выслушав, разражается своим странным, давящимся хохотом.
Ха-ха-ха, только-то и всего? Ну ладно, ладно, сейчас. Так мало жить, времени в обрез, «ямщик не слезет с облучка», а тут, извольте радоваться, какая-то идиотка намерена осчастливить Россию еще одним незаконнорожденным.
Доктор Вильмс медленно идет в Трубецкой бастион. Доктор Вильмс в огромной шубе, в огромной меховой шапке, с огромной тростью. Как у многих низкорослых людей, в огромности его слабость.
Доктор Вильмс медленно идет в тюрьму. Встречные офицеры козыряют, едва ли не подобострастно; нижние чины, сдернув фуражки, столбенеют во фрунте.
Он никогда никого не бранил, ни на кого не кричал и не топал ногами, как добряк барон Майдель, но его боялись до онемелости. Он это знал и не чувствовал ни удовлетворения, ни сожаления, ему было решительно все равно.
- Что угодно? - одышливо спросил он, глядя в пол.
- Врача.
- Слушаю.
- Вы… врач?
- Что надо? - бесстрастно повторил Вильмс.
«Истукан, - с отчаянием подумала Геся. - Проклятый истукан», - и протянула руки:
- Вам известно мое состояние, вы же врач, поймите…
- Следует изъясняться кратко.
Осужденным полагалось «тыкать»; Вильмс не употреблял ни «ты», ни «вы».
- Мне необходимо, поймите…
Она сбивчиво, страшась этого карлика, стала перечислять самое необходимое.
Дверь в каземат была полуоткрыта. В дверях стоял офицер. Он обернулся, сообщил кому-то в коридоре: «Ишь тараторит, а то все как в рот воды…»
- И потом, прошу осмотреть меня. Ведь уж скоро, я чувствую. И молока, молока прошу. Пища здешняя, вы понимаете, не для женщины, ожидающей…
- Хорошо, - перебил Впльмс. - Приду вечером.
Он показал ей вялую спину.
- Господин офицер, - позвала Геся. - Одну минуту!
Жандарм почтительно пропустил Вильмса, оставив узкую щель в дверях.
- Господин офицер, бумаги. Заявление…
- Доложу коменданту.
Вечером Вильмс не пришел. Но бумагу Гесе дали. Она написала заявление в департамент государственной полиции: просила свидания, последнего свидания с мужем, отцом будущего ребенка, - Николаем Колоткевичем. Приписала: дворянином Николаем Колоткевичем. Для «них» ведь это что-то значит - дворянин.
Она не знала, что Николай тоже в Петропавловке, но она была убеждена - в такой просьбе никто не откажет. Не могут отказать. Не средние века, не инквизиция.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85