Но он был глубоко взволнован. Он сообщил, что его подзащитный отказался подписать – прошение о помиловании и неизбежная развязка должна вот-вот наступить. Ему предлагали высказать последнюю волю, но тщетно; однако, когда он, адвокат, уходил от Симона, тот окликнул его и сказал, что ему хотелось бы повидать Марка.
Марку этого нисколько не хотелось. Страх клубком подступил ему к горлу. Сдавленным голосом Марк сказал:
– Хорошо. Я пойду к нему, если это возможно.
Он надеялся, что это будет невозможно.
Адвокат сказал, что получил разрешение и что, если Марк согласен, можно поехать в тюрьму сейчас же: внизу ждет такси. Откладывать на завтра нельзя.
Марк встал:
– В таком случае едем! Адвокат видел, что Марк волнуется, и понимал его.
Путаясь в словах, адвокат уверял Марка, что Симон внушает ему сострадание. Он заранее знал, что дело будет проиграно. Впрочем, именно поэтому ему и подбросили такое дело, и он его принял: он понимал, как трудно приходится молодому крестьянскому парню, подавшему в развращенную атмосферу послевоенного Парижа, до какого отчаяния может его довести нужда, невозможность утолить жажду наслаждений, жестокое равнодушие близких.
Адвокат говорил с глубокой горечью, но то была горечь беспомощности. Он от рождения принадлежал к побежденным. Вверить ему свою судьбу было рискованно: Марк, рассеянно слушавший, инстинктивно от него отодвинулся.
В тюрьме было отдано соответствующее распоряжение. Их пропустили; у дверей камеры адвокат пожал Марку руку и оставил его. Марк вошел туда, как в могилу.
Сверху, через матовое стекло в окне, забранном решеткой, падал безжизненный белый свет. Никаких теней. Тенью была жизнь.
Покойник стоял в углу. Он направился к Марку.
Тот застыл на пороге и, невольно попятившись, уперся в дверь. Она уже захлопнулась. Симон увидел ужас на его лице и усмехнулся:
– Боишься? Ничего, парень, успокойся! Не с тебя ведь шкуру будут снимать… Ты – счастливчик, твоя шкура останется при тебе.
Марк покраснел. Он сказал со стыдом и болью:
– Симон! Ты думаешь, я дорожу своей шкурой? Господи, да сколько же она стоит?
Добродушным тоном Симон ответил:
– Дорого она не стоит, а все-таки береги ее! Она тебе подходит.
Он стоял перед Марком, расставив ноги и болтая руками. Марк не отваживался взглянуть на него, наконец поднял глаза и увидел остриженную под машинку голову и огромное лицо, которое беззлобно ему улыбалось. Порыв толкнул его к Симону. Его руки, до сих пор боязливо прятавшиеся за спиной, протянулись вперед, и Симон схватил их.
– Гнусную работу я тебе задал!.. Что, малыш?.. Я знал! Я это нарочно… Я держал пари с самим собой, что ты не придешь. Я поставил об заклад свою голову… А ты пришел. Я проиграл. Что ж, это тоже выигрыш…
– Симон! – сказал Марк все еще дрожащим голосом. – Чем я могу тебе помочь?
– Ничем. Тем, что ты пришел. Ты мне доказал, что в этом борделе, который называется жизнью и который я скоро покину, есть все-таки один маленький мальчик, который не совсем еще продался, который не отрекается от себя, который не отрекается от меня… Можешь дрожать… Да, ты дрожишь… как на суде… Ты держался не очень хорошо! Тебя напугали. Тебе стало страшно, и ты поспешил попросить прощения. Ты взял свои слова обратно… Не важно, все-таки ты сказал!.. Ты вышел один против волков, горностаев и свиней… А это не так уж плохо для маленького мальчика! Я был тебе благодарен. У тебя в требухе больше честности, чем у всего стада.
Марк был более унижен, чем польщен. Он отшатнулся, готовый встать на дыбы, и с горечью заметил:
– Ты выдаешь мне патент на честность? Благодарю…
– Ты, вероятно, считаешь, что я не имею права выдавать такие патенты?
Ошибаешься, дорогой мой! В честности я толк знаю!.. Когда я говорю: «честный», я не имею в виду кастрированного барана. Пусть у тебя вся шерсть в крови и гное, – все-таки ты честен, если не бежишь, если не говоришь, как трус: «Это не я», если плюешь им в рыло: «Я! Ме, me! adsum qui feci», если ты готов отвечать за то, что совершил…
– А ты готов? – спросил Марк.
– Я готов! И если бы можно было все начать сначала, я сделал бы то же самое… Только лучше!
Марку не хотелось спорить.
– Зачем? – пробормотал он.
– А жить зачем? Жить – значит либо убивать, либо быть убитым.
– Нет! – закричал Марк и по-детски вскинул руки, как бы защищаясь.
Симон посмотрел на него с улыбкой жалости.
– Эх, ты, молочный теленок! Тебе бы все матку сосать!.. Полно! Ведь уж на лбу рожки прорезаются!
– На арене бык всегда обречен…
– Что из того? Постарайся, чтобы по крайней мере зрелище было красиво! И выпусти кишки матадору!.. Я, как идиот, запутался рогами в лошадиных внутренностях… Ты это сделаешь лучше, чем я.
– Ты затем и вызвал меня, чтобы сказать мне это?
– А что ж тут такого? – сказал циклоп, выпрямившись во весь рост. – Это мое завещание обществу!
– Ты ему завещаешь чудовище?
Единственный глаз загорелся веселым огоньком и смягчился. Симон стиснул тяжелыми руками худые руки своего молодого друга.
– Бедное маленькое чудовище! Оно боится своей тени… Ну ничего, я тебя знаю, ты будешь бороться… Хочешь – не хочешь! Кто быком родился, быком умрет. У того не вырежут… Но это твое дело! Мне этим заниматься нечего… Я тебя вот для чего вызвал, мой мальчик (в такую минуту я лгать не стану): можно иметь дубленую шкуру и сердце потверже кулаков, можно ненавидеть людей и жалеть, что не удалось взорвать всю лавочку, а все-таки, когда собираешься исчезнуть, минутами чувствуешь слабость в ногах, и язык, пересохший бычий язык, так и чешется от желания один раз, еще один-единственный раз лизнуть шерсть другого бычка…
Он взглянул на Марка, и Марку захотелось спрятаться. Симон чувствовал, как дрожат его руки. Он шепнул Марку с грубоватой нежностью:
– Тебе было бы очень трудно меня поцеловать?
Ни жив, ни мертв, Марк поцеловал его.
– Благодарю. Ступай! – сказал Симон. – Я любил тебя одного.
Марк не мог найти дверь. Симон с братской заботливостью проводил его.
У Марка не хватало сил обернуться и сказать «Прощай!» человеку, обреченному на смерть. Наутро голова свалилась.
Все эти дни Марк откровеннее, чем когда-либо, делился в письмах своими мыслями с матерью. Для душ близких разлука – самое большое благодеяние: она освобождает их от застенчивости, она ломает все лежащие между ними преграды.
Это была странная переписка. Никто бы не подумал, что это переписка матери и сына. Оба чувствовали, что стоят вне пределов общества. В глубине души они были не только свободны от его предрассудков, от его условной морали и от его законов, – к этому в наши дни пришли тысячи мужчин и женщин. Безошибочный инстинкт помог им выработать для себя свои законы, свой моральный договор о союзе и единстве, тайный договор между матерью и ее детенышем, заключенный в джунглях и продиктованный самою природой. По мере того как детеныш подрастал, их отношения менялись, мать незаметно превращалась просто в старшую и более близкую. Ведь теперь они на одном берегу, и водный поток больше их не разделяет: они пьют из него рядышком. Каждый приносит другому свою добычу – свой опыт жизни в джунглях; они им делятся – и новым и старым. И нельзя сказать, чтобы самый старый опыт казался молодому устарелым, нельзя сказать, чтобы старшая считала несущественным последний опыт младшего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284
Марку этого нисколько не хотелось. Страх клубком подступил ему к горлу. Сдавленным голосом Марк сказал:
– Хорошо. Я пойду к нему, если это возможно.
Он надеялся, что это будет невозможно.
Адвокат сказал, что получил разрешение и что, если Марк согласен, можно поехать в тюрьму сейчас же: внизу ждет такси. Откладывать на завтра нельзя.
Марк встал:
– В таком случае едем! Адвокат видел, что Марк волнуется, и понимал его.
Путаясь в словах, адвокат уверял Марка, что Симон внушает ему сострадание. Он заранее знал, что дело будет проиграно. Впрочем, именно поэтому ему и подбросили такое дело, и он его принял: он понимал, как трудно приходится молодому крестьянскому парню, подавшему в развращенную атмосферу послевоенного Парижа, до какого отчаяния может его довести нужда, невозможность утолить жажду наслаждений, жестокое равнодушие близких.
Адвокат говорил с глубокой горечью, но то была горечь беспомощности. Он от рождения принадлежал к побежденным. Вверить ему свою судьбу было рискованно: Марк, рассеянно слушавший, инстинктивно от него отодвинулся.
В тюрьме было отдано соответствующее распоряжение. Их пропустили; у дверей камеры адвокат пожал Марку руку и оставил его. Марк вошел туда, как в могилу.
Сверху, через матовое стекло в окне, забранном решеткой, падал безжизненный белый свет. Никаких теней. Тенью была жизнь.
Покойник стоял в углу. Он направился к Марку.
Тот застыл на пороге и, невольно попятившись, уперся в дверь. Она уже захлопнулась. Симон увидел ужас на его лице и усмехнулся:
– Боишься? Ничего, парень, успокойся! Не с тебя ведь шкуру будут снимать… Ты – счастливчик, твоя шкура останется при тебе.
Марк покраснел. Он сказал со стыдом и болью:
– Симон! Ты думаешь, я дорожу своей шкурой? Господи, да сколько же она стоит?
Добродушным тоном Симон ответил:
– Дорого она не стоит, а все-таки береги ее! Она тебе подходит.
Он стоял перед Марком, расставив ноги и болтая руками. Марк не отваживался взглянуть на него, наконец поднял глаза и увидел остриженную под машинку голову и огромное лицо, которое беззлобно ему улыбалось. Порыв толкнул его к Симону. Его руки, до сих пор боязливо прятавшиеся за спиной, протянулись вперед, и Симон схватил их.
– Гнусную работу я тебе задал!.. Что, малыш?.. Я знал! Я это нарочно… Я держал пари с самим собой, что ты не придешь. Я поставил об заклад свою голову… А ты пришел. Я проиграл. Что ж, это тоже выигрыш…
– Симон! – сказал Марк все еще дрожащим голосом. – Чем я могу тебе помочь?
– Ничем. Тем, что ты пришел. Ты мне доказал, что в этом борделе, который называется жизнью и который я скоро покину, есть все-таки один маленький мальчик, который не совсем еще продался, который не отрекается от себя, который не отрекается от меня… Можешь дрожать… Да, ты дрожишь… как на суде… Ты держался не очень хорошо! Тебя напугали. Тебе стало страшно, и ты поспешил попросить прощения. Ты взял свои слова обратно… Не важно, все-таки ты сказал!.. Ты вышел один против волков, горностаев и свиней… А это не так уж плохо для маленького мальчика! Я был тебе благодарен. У тебя в требухе больше честности, чем у всего стада.
Марк был более унижен, чем польщен. Он отшатнулся, готовый встать на дыбы, и с горечью заметил:
– Ты выдаешь мне патент на честность? Благодарю…
– Ты, вероятно, считаешь, что я не имею права выдавать такие патенты?
Ошибаешься, дорогой мой! В честности я толк знаю!.. Когда я говорю: «честный», я не имею в виду кастрированного барана. Пусть у тебя вся шерсть в крови и гное, – все-таки ты честен, если не бежишь, если не говоришь, как трус: «Это не я», если плюешь им в рыло: «Я! Ме, me! adsum qui feci», если ты готов отвечать за то, что совершил…
– А ты готов? – спросил Марк.
– Я готов! И если бы можно было все начать сначала, я сделал бы то же самое… Только лучше!
Марку не хотелось спорить.
– Зачем? – пробормотал он.
– А жить зачем? Жить – значит либо убивать, либо быть убитым.
– Нет! – закричал Марк и по-детски вскинул руки, как бы защищаясь.
Симон посмотрел на него с улыбкой жалости.
– Эх, ты, молочный теленок! Тебе бы все матку сосать!.. Полно! Ведь уж на лбу рожки прорезаются!
– На арене бык всегда обречен…
– Что из того? Постарайся, чтобы по крайней мере зрелище было красиво! И выпусти кишки матадору!.. Я, как идиот, запутался рогами в лошадиных внутренностях… Ты это сделаешь лучше, чем я.
– Ты затем и вызвал меня, чтобы сказать мне это?
– А что ж тут такого? – сказал циклоп, выпрямившись во весь рост. – Это мое завещание обществу!
– Ты ему завещаешь чудовище?
Единственный глаз загорелся веселым огоньком и смягчился. Симон стиснул тяжелыми руками худые руки своего молодого друга.
– Бедное маленькое чудовище! Оно боится своей тени… Ну ничего, я тебя знаю, ты будешь бороться… Хочешь – не хочешь! Кто быком родился, быком умрет. У того не вырежут… Но это твое дело! Мне этим заниматься нечего… Я тебя вот для чего вызвал, мой мальчик (в такую минуту я лгать не стану): можно иметь дубленую шкуру и сердце потверже кулаков, можно ненавидеть людей и жалеть, что не удалось взорвать всю лавочку, а все-таки, когда собираешься исчезнуть, минутами чувствуешь слабость в ногах, и язык, пересохший бычий язык, так и чешется от желания один раз, еще один-единственный раз лизнуть шерсть другого бычка…
Он взглянул на Марка, и Марку захотелось спрятаться. Симон чувствовал, как дрожат его руки. Он шепнул Марку с грубоватой нежностью:
– Тебе было бы очень трудно меня поцеловать?
Ни жив, ни мертв, Марк поцеловал его.
– Благодарю. Ступай! – сказал Симон. – Я любил тебя одного.
Марк не мог найти дверь. Симон с братской заботливостью проводил его.
У Марка не хватало сил обернуться и сказать «Прощай!» человеку, обреченному на смерть. Наутро голова свалилась.
Все эти дни Марк откровеннее, чем когда-либо, делился в письмах своими мыслями с матерью. Для душ близких разлука – самое большое благодеяние: она освобождает их от застенчивости, она ломает все лежащие между ними преграды.
Это была странная переписка. Никто бы не подумал, что это переписка матери и сына. Оба чувствовали, что стоят вне пределов общества. В глубине души они были не только свободны от его предрассудков, от его условной морали и от его законов, – к этому в наши дни пришли тысячи мужчин и женщин. Безошибочный инстинкт помог им выработать для себя свои законы, свой моральный договор о союзе и единстве, тайный договор между матерью и ее детенышем, заключенный в джунглях и продиктованный самою природой. По мере того как детеныш подрастал, их отношения менялись, мать незаметно превращалась просто в старшую и более близкую. Ведь теперь они на одном берегу, и водный поток больше их не разделяет: они пьют из него рядышком. Каждый приносит другому свою добычу – свой опыт жизни в джунглях; они им делятся – и новым и старым. И нельзя сказать, чтобы самый старый опыт казался молодому устарелым, нельзя сказать, чтобы старшая считала несущественным последний опыт младшего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284