И рояль его продали, и диван кожаный – тоже продали. Посуда хрустальная была, много посуды – где она?..
– Я ничего не продавал, а посуда хрустальная в шкафу на кухне стоит. У меня свои тарелки есть, и стаканы тоже.
Чувствовал, как злоба подступила к горлу, – оскорбление бросили в лицо, грязное, гнусное. Почти задыхаясь от злобы, выдохнул:
– Я не вор и не жулик, и вы мне таких обвинений не шейте.
Словцо, оставшееся от моей беспризорной уличной жизни, вырвалось. Подумал: разговаривай вежливо, не теряй самообладания.
Но самообладание не потерять было трудно. Я тяжело дышал и чувствовал, как пол уходит из-под ног.
Заговорил майор – каким-то визгливым полуженским голосом:
– Партизан нашёлся! Этак вам волю дай – не только квартиры занимать, но и хозяев с балконов начнут выбрасывать. Мерзавцев таких надо к стенке ставить!
– Я вам не мерзавец, а офицер, фронтовик! И прошу меня не оскорблять.
Дрогнуло моё терпение, рука автоматически дёрнулась к пистолету, и они, кажется, заметили моё движение, – Арустамян съёжился, скороговоркой осадил майора:
– Прошу без оскорблений. Перед нами боевой офицер, не надо грубых слов…
Он и ещё что-то говорил, но я не слышал, и уж, кажется, ничего не видел: туман застелил мои глаза, в голове шумело, руки тряслись. Я думал о пистолете, и не я сам, а кто-то другой во мне тихо, примиряюще говорил: «Успокойся, Ваня, это же не танковая атака на твою батарею, и снаряды возле пушек твоих не рвутся. Там угрожали твоей жизни, могли разбить всю батарею, побить людей, а здесь?.. Ну, чего уж так-то?.. Закипел, как самовар».
Однако голос этот хотя и звучал отчётливо, но я его плохо слышал, и не мог унять дрожь в руках и ногах… Вдруг развернулся и стремительным шагом направился к двери. И открыл её коленкой, а закрыл так, что стёкла в приёмной задрожали и секретарша испуганно выскочила из-за стола.
Крупно, размашисто шагая, я вышел на улицу и хотел было идти домой или к Высокому замку, но вспомнил, что я не одет, а на улице холодно, с запада, с Карпатских гор, дует ледяной ветер.
Зашёл в редакцию и на вопросы товарищей ничего не ответил, не спеша оделся, молча вышел.
Не знаю, как потом развивались события, несколько дней я не выходил на работу, сказался больным, лежал на кожаном диване, про который почему-то сказали, что я его продал, и думал о том, что служить больше не буду, подам рапорт об увольнении и уеду в Сталинград на Тракторный завод, где меня ждал директор Протасов, обещавший мне должность заместителя начальника цеха и квартиру.
Каждый день ко мне заходили Мякушко и Семёнов, расспрашивали о моём разговоре с начальством, но я, невесело улыбаясь, отвечал:
– Поговорили. Начальство оно и есть начальство, любит поучать и стружку снимать.
Через три дня ко мне пришёл редактор газеты старший лейтенант Львов. Надя заварила чай, у меня нашлась бутылка вина, и мы впервые с глазу на глаз поговорили с этим странным, всё время молчавшим и хранившим какую-то тайну человеком.
Редактор сразу же меня утешил:
– Сварник уехал в Москву и велел передать вам: живите спокойно, охраняйте его квартиру и имущество, он к вам никаких претензий не имеет. И ещё Сварник передал, что он перед вами извиняется за грубость майора. Когда вы ушли, оба полковника сделали майору замечание. Очевидно, он придёт к вам извиняться.
Признался редактору: нам неловко, что вот вы, наш начальник, до сих пор не имеете жилья, а мы живём так широко.
Как раз в этот момент к нам зашёл Саша Семёнов. Он сказал:
– У меня вон какая комната; давайте разгородим её надвое и живите с нами.
– Спасибо, Александр Николаевич, большое вам спасибо. Я снимаю уголок на окраине города у Лычаковского кладбища, ходить там опасно, вечерами останавливают бендеровцы… Так что, если вы не против, я к вам перееду.
Пришёл и Мякушко, и весь этот разговор слышал, и уже на следующий день мы раздобыли большие листы фанеры и принялись разгораживать комнату. Редактор поселился у нас один, жена к нему приезжала, но лишь на короткое время. В Харькове у неё была хорошая работа, и она не хотела её бросать.
Так накатила на меня и быстро пронеслась над головой грозовая туча. Небо засияло радостной голубизной, а облака снова стали розовыми.
Глава третья
Два события словно тракторным плугом пропахали борозду в моём сознании в эти первые годы послевоенной жизни: одно событие – это начатая Сталиным и кем-то внезапно прерванная кампания борьбы с космополитизмом и второе – попытка трёх старших офицеров сделать из меня преступника.
Мне как бы приоткрылась дверь, через которую я увидел евреев. Я, конечно, и раньше их видел; еврейка служила у меня на батарее, несколько евреев мы видели в штабе полка, наконец, я слышал о них много анекдотов, но все нелестные аттестации, все мои невольные наблюдения не касались еврея, как национальности, они каждый раз относились к тому или другому человеку, но национальность?.. Нет, я был сыном своего времени, мы и думать не смели о национальностях. Все равны, все одинаковы, а если уж еврей, так он непременно хороший, и умный, даже самый умный. Мы так были воспитаны. И если даже с неба нам на голову валились листовки, разбрасываемые немцами с самолётов, и в них я читал: «Иван! Тебя погнали на войну евреи, они в России захватили власть. Четыре брата Кагановичей – все наркомы. А Микоян, Орджоникидзе, Тевосян, Вышинский, Берия, Мехлис… Да и сам Сталин, грузинский еврей, женатый на сестре Кагановича. В правительстве ни одного русского! Кого ты защищаешь? Мы пришли освободить тебя. Бросай оружие!..»
Я, конечно, задумывался после сбросов такой ошеломляющей информации, но тут же себе говорил: значит они умные, значит так надо. Пишут же в газетах: партия – ум, честь и совесть эпохи. Она-то уж знает, что делает.
Так или примерно так я думал.
А тут мне в голову бросилась иная мысль: они не такие, как мы. У них нет Родины. Бродяги, не помнящие родства.
Недобрая молва о них, в том числе недавно прошумевшая, не напрасна. Ведь это партия – ум, честь и совесть эпохи – призывала нас бороться с ними.
Но даже и кампания борьбы с космополитизмом не внесла заметных корректив в моё сознание. Но вот случилась история с квартирой и тремя офицерами…
Надо было, чтобы оса ужалила, чтобы я посмотрел на неё и подумал, что же это за насекомое такое, которое так больно жалит? Это как по пословице: «Пока гром не грянет, мужик не перекрестится».
Гром ударил, и я перекрестился. В одночасье я повзрослел. В меня влетел вирус антисемитизма – так говорят евреи о людях, кто начинает их понимать. А ныне, когда их лицо увидели многие и ненависть к ним хлынула половодьем, они, обороняясь, выстреливают в русских патриотов более крепкими словами: нацист, фашист и так далее.
Дрогнула внедрённая в меня с детства идея Маркса-Ленина об интернационализме, – в том виде, как нам её толковали учителя, газеты и весь строй нашей советской жизни, а именно: в России живёт много народов, и все они хорошие, все равны, и всем надо помогать – «развивать окраины». А самое худшее, что может быть в человеке, – это русский национализм, а того ещё хуже – великодержавный шовинизм.
Троцкий в своё время на радостях воскликнул: «Будь проклят патриотизм!» Зиновьев требовал от партии «подсекать головку нашего русского шовинизма», «калёным железом прижечь всюду, где есть хотя бы намёк на великодержавный шовинизм».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132
– Я ничего не продавал, а посуда хрустальная в шкафу на кухне стоит. У меня свои тарелки есть, и стаканы тоже.
Чувствовал, как злоба подступила к горлу, – оскорбление бросили в лицо, грязное, гнусное. Почти задыхаясь от злобы, выдохнул:
– Я не вор и не жулик, и вы мне таких обвинений не шейте.
Словцо, оставшееся от моей беспризорной уличной жизни, вырвалось. Подумал: разговаривай вежливо, не теряй самообладания.
Но самообладание не потерять было трудно. Я тяжело дышал и чувствовал, как пол уходит из-под ног.
Заговорил майор – каким-то визгливым полуженским голосом:
– Партизан нашёлся! Этак вам волю дай – не только квартиры занимать, но и хозяев с балконов начнут выбрасывать. Мерзавцев таких надо к стенке ставить!
– Я вам не мерзавец, а офицер, фронтовик! И прошу меня не оскорблять.
Дрогнуло моё терпение, рука автоматически дёрнулась к пистолету, и они, кажется, заметили моё движение, – Арустамян съёжился, скороговоркой осадил майора:
– Прошу без оскорблений. Перед нами боевой офицер, не надо грубых слов…
Он и ещё что-то говорил, но я не слышал, и уж, кажется, ничего не видел: туман застелил мои глаза, в голове шумело, руки тряслись. Я думал о пистолете, и не я сам, а кто-то другой во мне тихо, примиряюще говорил: «Успокойся, Ваня, это же не танковая атака на твою батарею, и снаряды возле пушек твоих не рвутся. Там угрожали твоей жизни, могли разбить всю батарею, побить людей, а здесь?.. Ну, чего уж так-то?.. Закипел, как самовар».
Однако голос этот хотя и звучал отчётливо, но я его плохо слышал, и не мог унять дрожь в руках и ногах… Вдруг развернулся и стремительным шагом направился к двери. И открыл её коленкой, а закрыл так, что стёкла в приёмной задрожали и секретарша испуганно выскочила из-за стола.
Крупно, размашисто шагая, я вышел на улицу и хотел было идти домой или к Высокому замку, но вспомнил, что я не одет, а на улице холодно, с запада, с Карпатских гор, дует ледяной ветер.
Зашёл в редакцию и на вопросы товарищей ничего не ответил, не спеша оделся, молча вышел.
Не знаю, как потом развивались события, несколько дней я не выходил на работу, сказался больным, лежал на кожаном диване, про который почему-то сказали, что я его продал, и думал о том, что служить больше не буду, подам рапорт об увольнении и уеду в Сталинград на Тракторный завод, где меня ждал директор Протасов, обещавший мне должность заместителя начальника цеха и квартиру.
Каждый день ко мне заходили Мякушко и Семёнов, расспрашивали о моём разговоре с начальством, но я, невесело улыбаясь, отвечал:
– Поговорили. Начальство оно и есть начальство, любит поучать и стружку снимать.
Через три дня ко мне пришёл редактор газеты старший лейтенант Львов. Надя заварила чай, у меня нашлась бутылка вина, и мы впервые с глазу на глаз поговорили с этим странным, всё время молчавшим и хранившим какую-то тайну человеком.
Редактор сразу же меня утешил:
– Сварник уехал в Москву и велел передать вам: живите спокойно, охраняйте его квартиру и имущество, он к вам никаких претензий не имеет. И ещё Сварник передал, что он перед вами извиняется за грубость майора. Когда вы ушли, оба полковника сделали майору замечание. Очевидно, он придёт к вам извиняться.
Признался редактору: нам неловко, что вот вы, наш начальник, до сих пор не имеете жилья, а мы живём так широко.
Как раз в этот момент к нам зашёл Саша Семёнов. Он сказал:
– У меня вон какая комната; давайте разгородим её надвое и живите с нами.
– Спасибо, Александр Николаевич, большое вам спасибо. Я снимаю уголок на окраине города у Лычаковского кладбища, ходить там опасно, вечерами останавливают бендеровцы… Так что, если вы не против, я к вам перееду.
Пришёл и Мякушко, и весь этот разговор слышал, и уже на следующий день мы раздобыли большие листы фанеры и принялись разгораживать комнату. Редактор поселился у нас один, жена к нему приезжала, но лишь на короткое время. В Харькове у неё была хорошая работа, и она не хотела её бросать.
Так накатила на меня и быстро пронеслась над головой грозовая туча. Небо засияло радостной голубизной, а облака снова стали розовыми.
Глава третья
Два события словно тракторным плугом пропахали борозду в моём сознании в эти первые годы послевоенной жизни: одно событие – это начатая Сталиным и кем-то внезапно прерванная кампания борьбы с космополитизмом и второе – попытка трёх старших офицеров сделать из меня преступника.
Мне как бы приоткрылась дверь, через которую я увидел евреев. Я, конечно, и раньше их видел; еврейка служила у меня на батарее, несколько евреев мы видели в штабе полка, наконец, я слышал о них много анекдотов, но все нелестные аттестации, все мои невольные наблюдения не касались еврея, как национальности, они каждый раз относились к тому или другому человеку, но национальность?.. Нет, я был сыном своего времени, мы и думать не смели о национальностях. Все равны, все одинаковы, а если уж еврей, так он непременно хороший, и умный, даже самый умный. Мы так были воспитаны. И если даже с неба нам на голову валились листовки, разбрасываемые немцами с самолётов, и в них я читал: «Иван! Тебя погнали на войну евреи, они в России захватили власть. Четыре брата Кагановичей – все наркомы. А Микоян, Орджоникидзе, Тевосян, Вышинский, Берия, Мехлис… Да и сам Сталин, грузинский еврей, женатый на сестре Кагановича. В правительстве ни одного русского! Кого ты защищаешь? Мы пришли освободить тебя. Бросай оружие!..»
Я, конечно, задумывался после сбросов такой ошеломляющей информации, но тут же себе говорил: значит они умные, значит так надо. Пишут же в газетах: партия – ум, честь и совесть эпохи. Она-то уж знает, что делает.
Так или примерно так я думал.
А тут мне в голову бросилась иная мысль: они не такие, как мы. У них нет Родины. Бродяги, не помнящие родства.
Недобрая молва о них, в том числе недавно прошумевшая, не напрасна. Ведь это партия – ум, честь и совесть эпохи – призывала нас бороться с ними.
Но даже и кампания борьбы с космополитизмом не внесла заметных корректив в моё сознание. Но вот случилась история с квартирой и тремя офицерами…
Надо было, чтобы оса ужалила, чтобы я посмотрел на неё и подумал, что же это за насекомое такое, которое так больно жалит? Это как по пословице: «Пока гром не грянет, мужик не перекрестится».
Гром ударил, и я перекрестился. В одночасье я повзрослел. В меня влетел вирус антисемитизма – так говорят евреи о людях, кто начинает их понимать. А ныне, когда их лицо увидели многие и ненависть к ним хлынула половодьем, они, обороняясь, выстреливают в русских патриотов более крепкими словами: нацист, фашист и так далее.
Дрогнула внедрённая в меня с детства идея Маркса-Ленина об интернационализме, – в том виде, как нам её толковали учителя, газеты и весь строй нашей советской жизни, а именно: в России живёт много народов, и все они хорошие, все равны, и всем надо помогать – «развивать окраины». А самое худшее, что может быть в человеке, – это русский национализм, а того ещё хуже – великодержавный шовинизм.
Троцкий в своё время на радостях воскликнул: «Будь проклят патриотизм!» Зиновьев требовал от партии «подсекать головку нашего русского шовинизма», «калёным железом прижечь всюду, где есть хотя бы намёк на великодержавный шовинизм».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132