«Правосудие – машина, которая после первого, начального толчка катится сама собой. Нужно ли, чтобы этот юноша был размолот машиной Правосудия за проступок, который в худшем случае был следствием его слабости? Должен ли он стать одним из тех несчастных, которые заполняют темный, зловещий трюм корабля, называемого тюрьмой?»
Такой аргумент в защиту Фолдера выдвигает его адвокат, но «правосудие» свершилось, оно, как и было предсказано, толкает виновного к гибели.
«Правосудие» – необычная, исключительная пьеса в творчестве Голсуорси. Это крик души, в котором выразилась боль, испытанная писателем при виде этих людей в их клетках, сходящих с ума от тишины, – боль, которую он хотел донести до публики. Редкую пьесу принимали столь восторженно, как эту: публика долго не покидала зал после окончания спектакля, «вызывая автора, выкрикивая его имя, распевая это имя, угрожая остаться до утра, если он не выйдет». Несмотря на усилия администрации театра, которая погасила свет в зале, «галерка оставалась на своих местах, скандируя: «Хотим увидеть Голсуорси», «Мы хотим его видеть», «Мы не уйдем домой, пока не увидим его!».
Борец за социальные преобразования или художник? Голсуорси настойчиво повторял, что эти два рода его деятельности нельзя сливать воедино. «Откровенно говоря, хотя публика и звонит в колокола по поводу пьесы «Правосудие» в связи с тюремной реформой, она настолько упустила из виду главную идею пьесы, что это отбивает всякое желание говорить о серьезных вещах, таких, как фундаментальная критика человеческой жизни в целом, ибо все сводится к решению одного незначительного практического вопроса... Публика (да простит ей господь бог) воспринимает пьесу лишь как трактат об одиночном заключении...»
Но, что бы ни говорил Голсуорси, пьеса не оказала бы того огромного воздействия на публику, которое она имела, не будь она в основе своей документальной. Люди вдруг поняли, что Фолдер реально существует, что есть такие, как он, которые страдают от неизбывного одиночества, и это постепенно сводит их с ума. «Я не спал почти всю ночь, размышляя о том бедном юноше в одиночке, который рисует пальцем на стенах», – писал ему Джон Мейзфилд. «Я считаю, это прекрасно, что Вы так детально изучаете отвратительные стороны нашей жизни. Дай бог, чтобы у меня была Ваша зоркость, Ваша ненависть и Ваша правда».
Но пресса не знала, как реагировать на пьесу: «Таймс» называла Голсуорси «трагическим писателем» со «страстным желанием покончить с тем, что, по его мнению, лежит в основе зла». «Дейли Мейл» считала реализм его пьесы «отвратительным и ошеломляющим». По мнению Голсуорси, «Глазго Геральд» (пьесу поставили одновременно в Лондоне и Глазго) отнеслась к его работе с большим пониманием. Газета сделала вывод, что «у пьесы есть своя цель... Но, помимо ее социального звучания, «Правосудие» представляет собой шедевр драматургии, и его строгая красота вызывает у нас чувства жалости и ужаса одновременно».
Постановка «Правосудия» вызвала огромный общественный резонанс. На Уинстона Черчилля пьеса произвела настолько сильное впечатление, что он немедленно предпринял шаги в области тюремной реформы, включающей в себя и сокращение сроков одиночного заключения. Голсуорси с полным основанием мог написать Гилберту Мюррею о своей вере в то, что его статьи и пьеса «Правосудие» помогут «уменьшить сроки одиночного заключения на 1000 месяцев ежегодно». На что Мюррей ответил: «Это очень хороший результат, по-настоящему большое достижение. Разве реальная жизнь не кажется ужасной штукой по сравнению с искусством, если их сопоставить? Я хочу сказать: насколько благороднее спасти множество мужчин и женщин от двухмесячного одиночного заключения, чем вызвать восторг у горстки пресыщенных зрителей!»
В этом Голсуорси как раз не был уверен. Он не мог не признать, что в некотором смысле был разочарован приемом «Правосудия». В своей записной книжке он отметил, что практический эффект от постановки пьесы превзошел все его ожидания, но он «во многом заслонил собой художественную концепцию пьесы». Эдди Марш, друг и биограф Руперта Брука, присутствовавший на приеме, который дала мать Уинстона Черчилля, чтобы сблизить своего сына с Голсуорси, задал драматургу прямой вопрос:
«Если бы с небес спустился архангел Гавриил и поставил вас перед выбором: хотите ли вы, чтобы пьеса вызвала тюремную реформу и вскоре была забыта или же чтобы она не имела практического результата, но через сто лет стала классикой, что бы вы предпочли?» Голсуорси ответил не сразу, а его сосед по столу, который видел в нем больше филантропа, чем художника, особенно в тот момент, был потрясен искренностью, с которой Голсуорси выбрал второй вариант.
Мы благодарны Эдди Маршу, задавшему подобный вопрос, и его биографу, зафиксировавшему это. Нас должен был удивить ответ Голсуорси и поразить его прямота. Но был ли он искренен, или за этим ответом скрывалась его обычная застенчивость? Знал ли он сам себя?
Для Голсуорси всегда было неразрешимой проблемой достигнуть гармонии между гуманистом и художником; в решении этой задачи в собственных произведениях он был абсолютно беспомощен. Он прекрасно различал эту грань в работах других писателей, например Толстого, который никогда не проигрывал «в войне между художником и моралистом, тщательно взвешивал каждый из этих компонентов и составлял единое целое». И в то же время для него самого это была мучительная проблема. «Что касается моих пьес: не стоит забывать, что я не реформатор, а художник, творец, который – совершенно искренне – придумывает свои книги на основании увиденного и пережитого. Социологический фактор появляется в моих пьесах оттого, что я не отрываю созданное мной от реальной жизни...»
Он был отягощен своим общественным самосознанием: социальное неравенство и несправедливость лежали на нем таким тяжким грузом, будто он нес за них персональную ответственность; его пожертвования возрастали по мере роста его заработков, однако их все равно не хватало, чтобы смягчить боль и чувство вины, которые он постоянно ощущал. В политической сфере он не занимал определенной позиции: «Я не принадлежу ни к одной из политических партий – ни к тори, ни к либералам, ни к социалистам – и предпочитаю быть свободным в своих суждениях». Голсуорси считал, что принадлежность к какой-нибудь партии не поможет ему решить стоящие перед ним проблемы, но он предвидел и приветствовал социальную революцию, которая, по его мнению, была неизбежной, и которую общество впоследствии предало счастливому забвению. Он был «уверен, что через тридцать – сорок лет вся политическая жизнь в этой стране сведется к открытой борьбе «имущих» и «неимущих»», – так писал он Гилберту Мюррею.
Столь сильные чувства не могли не найти отражение в произведениях писателя, более того, они становились главной темой его пьес и романов. Можно пойти дальше, утверждая, что по мере угасания его общественного пафоса книги Голсуорси становились все слабее. В его последних романах огонь погас совсем; как и Уилфрид Дезерт, герой его романа «Пустыня в цвету», написанного за два года до кончины, писатель обнаруживает, что заменить угасший огонь нечем.
Глава 20
МАНАТОН И «БРАТСТВО»
Самым счастливым местом для Голсуорси, безусловно, стал Уингстон, деревенский дом в Манатоне, что в Девоне, описанный в рассказе «Лютик и ночь», «прелестный уголок», расположенный в самом центре местности, из которой вышел его род.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85