А носильщики несут к дому консула банки с рыбами столь же равнодушно, как и чемоданы частых здесь путешественников.
На улицах несет гарью, то и дело попадаются обгорелые, поникшие деревья. Вдоль улиц расхаживают полицейские, один из них стоит на деревянных ходулях, чтобы лучше обозревать вокруг. Недавно в городе было восстание негров, отправляемых в рабство, в Северную Америку.
В дневнике матроса Киселева о том записано: «Был в Анжинеро бунт, обыватели с войском».
В порту передавали, что какой-то старик негр ждал прихода русских кораблей, а потом примкнул к восставшим.
В доме консула Григория Ивановича Лангсдорфа спущены портьеры на окнах. Больная жена консула, лежа на диване, подает Лазареву немощную, в ускользающих жилках руку и говорит слабеющим голосом:
– Все странности! Все нопостижимости! Вы ведь оттуда?
Ей опостылела здешняя земля с ее гнилостным, а говорят меж тем, чудесным климатом, с суетой монахов, звоном колоколов и ожиданием кораблей. Ее муж в соседней комнате принимает Симонова, и больная слышит, как муж радостно восклицает:
– Не может быть? Неужели вам удалось достать илистого прыгуна? Да, это он – глаза на лбу, весь белый. А это что? Какая-то яичная скорлупа…
– В желудке альбатроса было, – слышится ответ Симонова. – Представьте себе, ведь уже по этой скорлупе мы могли судить о том, что земля близко. Где бы альбатрос взял пингвинье яйцо!
– Стало быть, вторая Гренландия найдена, – восклицает Лангсдорф. – Вся во льдах! Ну да, она поит с ледников океан!..
– Пойдемте в гостиную, – тихо предлагает Лазареву жена консула.
Михаил Петрович почтительно идет за ней. Придерживая рукой шлейф платья, она направилась к клавесину в углу и на ходу обронила:
– А брат ваш тоже еще в поисках?..
– Он вернется позднее. Вестей от него не имею.
– Я очень устала здесь, Михаил Петрович, и хочу в Россию, – говорит жена консула.
– Когда собираетесь?
– Боже мой! Вы спрашиваете? Да я же не могу, не по моему здоровью сейчас эта качка на кораблях. И притом же Григорий Иванович разводит здесь музеум – для потомков, для Академии. А теперь эти привезенные вами коллекции. Они так увлекают его!
Лазарев молчит. Ему жаль ее.
– Что вам сыграть? Хотите Моцарта? – спрашивает она, перебирая шелестящие, как сухие листья, ноты.
Она играет, но вскоре, услыхав, как Григорий Ивано вич прощается с гостем, останавливается:
– Мне ведь тоже надо проститься с ним. Вы извините меня, Михаил Петрович!
Но разговор ее с Симоновым затягивается: он знает ее отца, он скорее, как ей кажется, может понять ее положение здесь…
– Я ехал в Петербург увидеть новые астрономические приборы вашего отца, а попал в плаванье! – говорил ей Симонов. – Я боялся моря. Я привык к одному кругу людей может быть, как вы; патриархальная Казань приучила меня к медлительности жизни и кабинетному изучению естественных наук. Теперь меня… пробудило такими ветрами, что, право, я почувствовал себя иным человеком! И, знаете ли, сама прелесть жизни и ценность дружбы возросли в моих глазах… Даже Григория Ивановича, ходившего с Крузенштерном, я, кажется, больше понимаю, как и других русских людей, связавших себя с наукой и природой. А природа – это опасности жизни, мужество, долголетие, природа – это взгляд на жизнь, на людей на общество, а не только… на привезенного мною илистого прыгуна. Понимаете ли вы меня?
– Вам бы только Жан-Жака Руссо читать! – не удержалась она и досадливо повела худенькими плечами. – Вам бы сюда навечно, а мне – в Петербург! Впрочем, вы в чем-то правы; я поняла моего мужа, только узнав эту его приверженность к природе, но узнав, заскучала… В этом его самоотречении от света – столько провинциальной безвкусицы!
– Никакого самоотречения, уверяю вас, нет!
– Ах, оставьте! – лениво протянула она. И совсем по-детски, как бы прося снисхождения, сказала: – Что женщине звезды и ваш звездный мир? Вы вспомните, конечно, о жене Рикорда? Ею столь восхищаются приезжие. Ну, что ж, тогда посылайте в калифорнийское заточенье всех нас… Я же безумно устала от одних этих речей. Каждый русский корабль, зашедший в Рио-де-Жанейро, доставляет мне таких, как вы… учителей жизни!
– Простите, – смутился астроном. – Я отнюдь не хотел вас учить, я понимаю…
– Ничего вы не понимаете! – перебила она. – Я просто устала сегодня больше, чем всегда.
И шепнула, полузакрыв глаза, с дружеской доверчивостью глядя на гостя:
– Знаете, так хочется на Невский!
К обеду сходятся за столом в доме консула офицеры «Мирного» и «Востока». Но теперь хозяйка дома приветлива, весела, и никто не догадается о ее недавнем разговоре с Симоновым. Она предлагает тост за отъезжающих моряков и с милой насмешливостью, забыв о своих горестях, – за новооткрытую ледовую землю, «куда бы, наверное, с удовольствием переселился ее муж».
…Корабли вышли в обратный путь, и вот оно – Саргассово море, темное, заполненное водорослями, влекущее в свою мертвую, еще не измеренную глубину. Когда-то суеверный страх наводило оно на спутников Колумба, гигантский омут, заселенный неведомыми морскими зверями. Они, как думали тогда ученые, срывают со дна траву, и стебли ее показываются на поверхности, запруживая пространство.
Симонов просит остановиться, чтобы на шлюпке обследовать места этого травянистого залегания в море. К вечеру корабли снимаются с якорей, а Симонов уединяется с Беллинсгаузеном в его каюте.
– А если эта трава не имеет корней и питается водой, не соприкасаясь с землей? – спрашивает Беллинсгаузен. – Вы нашли хоть где-нибудь признак поломки корневого стебля?
– В этом случае вода в Саргассовом море сама по себе необыкновенна… Прикажите заполнить бочку этой водой, и по прибытии будем производить опыты! – говорит ученый. – Думаю же, что вы правы, трудно предположить что-нибудь иное.
Саргассово море – одна из последних загадок на пути. Беллинсгаузен пишет на досуге гидрологическое описание его, думая порадовать Сарычева. Дня два уходят у него на составление докладной записки об экспедиции морскому Адмиралтейству. Но что сообщить в записке? Он присоединяет к ней и последнее свое, написанное в Сиднее и еще не посланное министру, письмо: «…Во время плавания нашего при беспрерывных туманах, мрачности и снеге, среди льдов шлюп «Мирный» всегда держался в соединении, чему по сие время примера не было, чтобы суда, плавающие столь долговременно при подобных погодах, – не разлучались. И потому поставляю долгом представить о таком неусыпном бдении лейтенанта Лазарева. При сем за долг поставляю донести, что в такое продолжительное время плавания, в столь суровом море, где беспрестанно существуют жестокие ветры, весь рангоут, равно палуба и снасти в целости!»
На палубе «Мирного» людно.
Матрос Киселев горестно допытывает товарищей: сможет ли он теперь сам выкупиться и выкупить из неволи свою невесту. Он мысленно подсчитывает заслуженные им за два года деньги. И хочется верить Киселеву, что не может теперь помещик не отпустить его на волю… Что-то ждет матросов, побывавших за всеми параллелями!
В Копенгагене на верфях, как всегда, шумно. Край бухты, занятой яхтами, весь в парусах и похож на крытый базар. Как бы сцепившись мачтами, стеной стоят бриги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
На улицах несет гарью, то и дело попадаются обгорелые, поникшие деревья. Вдоль улиц расхаживают полицейские, один из них стоит на деревянных ходулях, чтобы лучше обозревать вокруг. Недавно в городе было восстание негров, отправляемых в рабство, в Северную Америку.
В дневнике матроса Киселева о том записано: «Был в Анжинеро бунт, обыватели с войском».
В порту передавали, что какой-то старик негр ждал прихода русских кораблей, а потом примкнул к восставшим.
В доме консула Григория Ивановича Лангсдорфа спущены портьеры на окнах. Больная жена консула, лежа на диване, подает Лазареву немощную, в ускользающих жилках руку и говорит слабеющим голосом:
– Все странности! Все нопостижимости! Вы ведь оттуда?
Ей опостылела здешняя земля с ее гнилостным, а говорят меж тем, чудесным климатом, с суетой монахов, звоном колоколов и ожиданием кораблей. Ее муж в соседней комнате принимает Симонова, и больная слышит, как муж радостно восклицает:
– Не может быть? Неужели вам удалось достать илистого прыгуна? Да, это он – глаза на лбу, весь белый. А это что? Какая-то яичная скорлупа…
– В желудке альбатроса было, – слышится ответ Симонова. – Представьте себе, ведь уже по этой скорлупе мы могли судить о том, что земля близко. Где бы альбатрос взял пингвинье яйцо!
– Стало быть, вторая Гренландия найдена, – восклицает Лангсдорф. – Вся во льдах! Ну да, она поит с ледников океан!..
– Пойдемте в гостиную, – тихо предлагает Лазареву жена консула.
Михаил Петрович почтительно идет за ней. Придерживая рукой шлейф платья, она направилась к клавесину в углу и на ходу обронила:
– А брат ваш тоже еще в поисках?..
– Он вернется позднее. Вестей от него не имею.
– Я очень устала здесь, Михаил Петрович, и хочу в Россию, – говорит жена консула.
– Когда собираетесь?
– Боже мой! Вы спрашиваете? Да я же не могу, не по моему здоровью сейчас эта качка на кораблях. И притом же Григорий Иванович разводит здесь музеум – для потомков, для Академии. А теперь эти привезенные вами коллекции. Они так увлекают его!
Лазарев молчит. Ему жаль ее.
– Что вам сыграть? Хотите Моцарта? – спрашивает она, перебирая шелестящие, как сухие листья, ноты.
Она играет, но вскоре, услыхав, как Григорий Ивано вич прощается с гостем, останавливается:
– Мне ведь тоже надо проститься с ним. Вы извините меня, Михаил Петрович!
Но разговор ее с Симоновым затягивается: он знает ее отца, он скорее, как ей кажется, может понять ее положение здесь…
– Я ехал в Петербург увидеть новые астрономические приборы вашего отца, а попал в плаванье! – говорил ей Симонов. – Я боялся моря. Я привык к одному кругу людей может быть, как вы; патриархальная Казань приучила меня к медлительности жизни и кабинетному изучению естественных наук. Теперь меня… пробудило такими ветрами, что, право, я почувствовал себя иным человеком! И, знаете ли, сама прелесть жизни и ценность дружбы возросли в моих глазах… Даже Григория Ивановича, ходившего с Крузенштерном, я, кажется, больше понимаю, как и других русских людей, связавших себя с наукой и природой. А природа – это опасности жизни, мужество, долголетие, природа – это взгляд на жизнь, на людей на общество, а не только… на привезенного мною илистого прыгуна. Понимаете ли вы меня?
– Вам бы только Жан-Жака Руссо читать! – не удержалась она и досадливо повела худенькими плечами. – Вам бы сюда навечно, а мне – в Петербург! Впрочем, вы в чем-то правы; я поняла моего мужа, только узнав эту его приверженность к природе, но узнав, заскучала… В этом его самоотречении от света – столько провинциальной безвкусицы!
– Никакого самоотречения, уверяю вас, нет!
– Ах, оставьте! – лениво протянула она. И совсем по-детски, как бы прося снисхождения, сказала: – Что женщине звезды и ваш звездный мир? Вы вспомните, конечно, о жене Рикорда? Ею столь восхищаются приезжие. Ну, что ж, тогда посылайте в калифорнийское заточенье всех нас… Я же безумно устала от одних этих речей. Каждый русский корабль, зашедший в Рио-де-Жанейро, доставляет мне таких, как вы… учителей жизни!
– Простите, – смутился астроном. – Я отнюдь не хотел вас учить, я понимаю…
– Ничего вы не понимаете! – перебила она. – Я просто устала сегодня больше, чем всегда.
И шепнула, полузакрыв глаза, с дружеской доверчивостью глядя на гостя:
– Знаете, так хочется на Невский!
К обеду сходятся за столом в доме консула офицеры «Мирного» и «Востока». Но теперь хозяйка дома приветлива, весела, и никто не догадается о ее недавнем разговоре с Симоновым. Она предлагает тост за отъезжающих моряков и с милой насмешливостью, забыв о своих горестях, – за новооткрытую ледовую землю, «куда бы, наверное, с удовольствием переселился ее муж».
…Корабли вышли в обратный путь, и вот оно – Саргассово море, темное, заполненное водорослями, влекущее в свою мертвую, еще не измеренную глубину. Когда-то суеверный страх наводило оно на спутников Колумба, гигантский омут, заселенный неведомыми морскими зверями. Они, как думали тогда ученые, срывают со дна траву, и стебли ее показываются на поверхности, запруживая пространство.
Симонов просит остановиться, чтобы на шлюпке обследовать места этого травянистого залегания в море. К вечеру корабли снимаются с якорей, а Симонов уединяется с Беллинсгаузеном в его каюте.
– А если эта трава не имеет корней и питается водой, не соприкасаясь с землей? – спрашивает Беллинсгаузен. – Вы нашли хоть где-нибудь признак поломки корневого стебля?
– В этом случае вода в Саргассовом море сама по себе необыкновенна… Прикажите заполнить бочку этой водой, и по прибытии будем производить опыты! – говорит ученый. – Думаю же, что вы правы, трудно предположить что-нибудь иное.
Саргассово море – одна из последних загадок на пути. Беллинсгаузен пишет на досуге гидрологическое описание его, думая порадовать Сарычева. Дня два уходят у него на составление докладной записки об экспедиции морскому Адмиралтейству. Но что сообщить в записке? Он присоединяет к ней и последнее свое, написанное в Сиднее и еще не посланное министру, письмо: «…Во время плавания нашего при беспрерывных туманах, мрачности и снеге, среди льдов шлюп «Мирный» всегда держался в соединении, чему по сие время примера не было, чтобы суда, плавающие столь долговременно при подобных погодах, – не разлучались. И потому поставляю долгом представить о таком неусыпном бдении лейтенанта Лазарева. При сем за долг поставляю донести, что в такое продолжительное время плавания, в столь суровом море, где беспрестанно существуют жестокие ветры, весь рангоут, равно палуба и снасти в целости!»
На палубе «Мирного» людно.
Матрос Киселев горестно допытывает товарищей: сможет ли он теперь сам выкупиться и выкупить из неволи свою невесту. Он мысленно подсчитывает заслуженные им за два года деньги. И хочется верить Киселеву, что не может теперь помещик не отпустить его на волю… Что-то ждет матросов, побывавших за всеми параллелями!
В Копенгагене на верфях, как всегда, шумно. Край бухты, занятой яхтами, весь в парусах и похож на крытый базар. Как бы сцепившись мачтами, стеной стоят бриги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50