Аполлинер в своих «Кубистах» посвятил восторженный раздел творчеству Леже, раздел, отрывки из которого будут приведены во вступлении к каталогу, изданному к большой ретроспективной выставке, имевшей место после смерти Леже в Париже в 1956 году. Есть там одна фраза, которая вспоминается всегда, как только перед нами предстает какая-нибудь удачная картина этого светлого художника: «Когда я разглядываю живопись Леже, я доволен». А ведь Леже сказал когда-то: «Аполлинер не любил моей живописи. Сандрар — другое дело. У нас были одни и те же антенны. Он такой же, как я, собирает все на улице, мы вместе окунались в современную нам жизнь, обосновывались в ней».
Так как же все-таки любил или не любил? Лгал? В таком случае кому? Публике? Леже? Это один из тех классических случаев, когда в игру входит двойственность вкусов Аполлинера — посредника и примирителя, двойственность, которой в большой мере обязаны современники; говоря выспренне — он против кровопролития между поколениями художников сходящих и вступающих. Воспитанный и сформировавшийся на классиках и заходящем символизме, Аполлинер жаждет современности. Им руководит жажда приключений и сознание, что переворот в искусстве неизбежен, когда в небе появились первые самолеты, когда в кинематографах собирается все больше и больше зрителей, когда телефон становится предметом повседневности. Он хорошо знает, опоздать — значит уже никогда не наверстать, поэтому ставит со всей силой убеждения, со всей твердостью и верой на все новое, ищущее, на все смелое и даже дерзкое.
И от этой линии никогда не отступает. К счастью, художнические мистификации в этот период еще довольно редкое явление. Уже «забродило» на редкость талантливое поколение, которое без труда оплатит вексель, подписанный поэтом. Когда дело касается молодых поэтов, тут Аполлинер оказывает безграничную щедрость, это та область, где у него абсолютный слух, тут его не пугает никакой риск. В живописи он поступает осторожней: поддерживает как правило все, но не всему может отдать свои чувства. Андре Бийи в своих воспоминаниях об Аполлинере, написанных в 1923 году, просто сокрушается, что этот великий поэт столь легкомысленно поддержал эксперимент с кубизмом, который ему, Андре Бийи, сразу показался подозрительным. Но уже в 1958 году, во вступлении к выставке, посвященной группе, редактирующей «Суаре де Пари», Бийи меняет мнение, капитулирует перед историческими, несомненными достижениями кубизма и на сей раз вынужден признать некогда им оспариваемую правоту Аполлинера. В качестве аргумента, который должен доказать, что Аполлинер собственно не любил новых художников, а только поддерживал их шутки ради, Бийи приводит анекдот, связанный с живописью Кирико. Когда Бийи спросил друга, правда ли, что ему пришлись по вкусу тревожные пейзажы с полотен Кирико, тот ответил раскатом смеха. Отсюда Бийи делает несколько поспешный вывод, что Аполлинер считал эту живопись несерьезной. Но ему почему-то в голову не пришло, что, возможно, поэт счел его вопрос бестактным. Аполлинер не терпел, чтобы кого-либо исключали из рядов нового искусства, даже если творчество какого-либо художника могло казаться парадоксальным, а сам творец лишенным таланта. Он был осторожен в отборе молодых, прежде чем они не достигнут возраста, когда их можно будет оценить с большей уверенностью. Разумеется, порою его смешили их выкрутасы, и он был бы лишен чувства здравого смысла, если бы не смеялся над безумным фортепианным концертом Савиньи, брата художника, во время исполнения которого вошедший в раж виртуоз буквально разбил инструмент.
Если же речь идет о более личных привязанностях, то Пикассо пришелся Аполлинеру по сердцу, не удивительно, что мнение его об этом художнике было сразу восторженным и таким, без изменений, сохранилось до конца.
У Пикассо были некоторые черты, сходные с Аполлинеровскими. В основе его поисков лежало знание старого искусства. Когда он начал рисовать серьезно, старое искусство было у него уже в крови, так же как и в пальцах абсолютное владение рисунком, рисунком таким совершенным, что он уже в двадцать лет был мастером. И даже когда якобы сокрушал все основы — сокрушал, опираясь на греческие, ассирийские, помпейские и бог весть еще какие реминисценции, на реминисценции Лот-река, Эль Греко, Сезанна. Бунт Пикассо подтверждает их существование, это бунт против чрезмерной любви, и эта позиция была весьма близка Аполлинеру.
С Леже было труднее. Тут Аполлинеру не доставало точки, на которую можно было опереться, Леже смотрел на мир глазами сына своего века, прошлое и любовь к старому искусству были для него обузой; с беспечностью, с чистой совестью и чувством собственной несокрушимой правоты, без всякой предвзятости клал он краску на холст и воспевал свою эпоху, столь же послушный ей и тогда, когда повестка призовет его на фронт, откуда он вернется отравленный газами, долго, но без горечи страдая, наконец излечившись, чтобы снова славить прогресс, славить простых людей и добрую технику. Аполлинера покоряла и поражала эта его уверенность. А он, отпрыск старой культуры, великолепный гибрид, носящий в себе зерна трагизма по меньшей мере трех наций, преклонялся перед однозначностью Леже, которой ко всему еще сопутствует французский здравый смысл, и одновременно с опаской сторонился. Что будет, если варвары, похожие на этого утверждающего творца, не унаследуют ни человеческой доброты, ни человеческой мудрости, присущей Леже? И Аполлинер колеблется, может быть, даже чувствует угрозу, но ведь и он поддается чарам этой живописи: «О, неслыханная сладость крыш земляничного цвета!» — и по-своему «доволен».
Имя Сандрара, произнесенное Леже, играет большую роль в этом сложном контрдансе. Сандрар действительно был сродни Леже. Как и он, Леже с пустыми руками отправился покорять современность, и с этого первого узелка завязалась их дружба. Потому что, помимо этого, все достоинства, присущие Леже, умеренность, добродушие, мужская грубоватость и прямолинейность, у Сандрара заменялись скандалезностью, кичливостью и поиском сильных ощущений, граничащим с цинизмом. Несмотря на эти, не всегда привлекательные черты, Сандрар был хорошим товарищем и пользовался дружеским расположением многих интересных людей: Леже, Делоне, Аполлинера. Все можно было простить ему за его плутоватую фантазию, которую он неустанно доказывал бесчисленными примерами, и за великолепный, оригинальный поэтический талант. И хотя многое с ним бывало на самом деле — он знал почти все злачные места Парижа, совершил путешествие в Китай, на Ближний Восток, в Россию, во время войны записался в Иностранный легион,— еще больше подобных приключений он выдумал, и простить это ему было нетрудно, он умел рассказывать так, что все слушали его как зачарованные. Вскоре между Сандраром и Аполлинером, несмотря на дружбу, началась тихая конкуренция, и из этой борьбы Аполлинер нередко выходил побежденным. Потому что этот созерцательный поэт, любящий читать, любящий хорошо поесть, не терпящий неудобств, которые могла бы причинить даже одна десятая головоломных эскапад Сандрара, завидовал ему так, как обычно закоренелые домоседы завидуют приключениям разных Пятниц и Робинзонов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74