Непростая, пёстрая и как будто бы раздробленная жизнь Прокла Петровича связывалась в неровный, но верный путь к намоленному месту .
Погружаясь в это осознание и осваиваясь в нём, Байбарин обратился к Небу: “Сердечный Свет! блаженный Свет небес, очищающий нечистое, исцеляющий поверженных! Всели в меня упованье твёрдое, что умягчится жестокое и обновится лик земли — к вознаграждению невинно убиенных, ибо у Тебя нет мёртвых, но все — живые”.
То будоражащее, что он испытывал, останется в памяти сопряжённым с простором луга за кладбищем и с плавными очертаниями большой горы, которая поднималась перед глазами далеко ли или совсем близко. Меж могильных холмиков обильно росла полевица с верхушками, полными выспевающих семян, а на лугу преобладала клеверная отава, и всё богатое разнотравье переливалось в солнечных бликах молодым зелёным сиянием. В нём и над ним дышала та вольно-кочевая, размётная пылкость, которая делает столь прелестным южноуральское лето.
Закраину луга отсекал просёлок, выгибаясь и пропадая за горой. С противоположной стороны, от Баймака, наплыл гулкий дробно-осадистый ропот — хорунжий обернулся. На дорогу вынеслась ходкой рысью казачья сотня: сухой кочкарник просёлка звенел под копытами, на солнце взблескивали, подскакивая, головки шашек. В безветрии пыль лениво вытягивалась хвостом — сотня уходила за гору.
Там с красивой отчётливостью хлестнул выстрел из винтовки, следом стукнуло поглуше — из маузера; и посыпало... Пальба, раскатываясь, перемещалась вдаль, потом стала неохотно замирать: лишь только угрюмо угасал отголосок последнего, казалось, выстрела, как щёлкал ещё один и ещё...
Байбарин подходил к посёлку, когда его нагнала возвращавшаяся сотня. Он посторонился и, взглянув на казака с двумя белыми лычками урядника на погоне, спросил с уверенной свойскостью:
— Как обошлось-то?
Урядник придержал лошадь, ронявшую шмотья пенного мыла, она засеменила тонкими ногами, и всадник, вполоборота к старику, чьё лицо внушило расположение, крикнул:
— Сделали им, отец, чтоб не размножались!
Казаки только что перебили человек тридцать красных: в основном мадьяр Интернационального полка и латышей. Их отряд, двигаясь через башкирскую волость, был окружён, но часть его сумела вырваться, долго ускользала от преследования увёртливым махом, пока загнанные лошади не пали близ Баймака. Белые, получив сообщение, выслали сотню...
Прокл Петрович, таким образом, пришёл домой с новостью, а там Мокеевна, со своей стороны, рассказала, как в посёлке зашалили уголовные. Утром, когда лавочник торговал в лавке, во флигель позади неё влезли через окно двое. Хорошо — соседка закричала: “Караул!” Воры убежали, не успев цапнуть ничего ценного.
А ещё случилось: приехавшие на базар крестьяне опознали среди белых солдат молодца — ещё недавно лихого красноармейца, что с товарищами был у них на постое. Парень рассмеялся мужикам в лицо, развязно убеждал офицеров: “Поклёп!” — и хотел улизнуть. Его, однако, словили, “взяли за жабры”, и он сознался, что “в некотором роде” служил у красных, а при старом режиме похлебал дармовые щи “за экспроприации” — так он выразился о кражах со взломом, ограблениях.
Суд под председательством Булкина признал его засланным лазутчиком, хотя был он, скорее всего, банальным уголовником, не очень внимательным к цвету знамени, под которым оказывался по воле своенравных волн времени. Приговор привели в исполнение без проволочек.
57
Дни шли нескучные. В посёлке узнали, как оренбургские большевики, нагрузив эшелоны награбленным, стали прорываться по Ташкентской железной дороге на юг, к Актюбинску. Атаман Дутов и войсковое правительство въехали в Оренбург. На Форштадтской площади архиепископ Мефодий совершил торжественное молебствие, после которого состоялись смотр войскам и парад.
Новости имели свои особенности. Придя домой встрёпанно-хлопотливым, Семён Кириллович стал рассказывать о доверительной беседе с Булкиным.
— У него сведения, что не сегодня-завтра приедут хозяева завода, сейчас они в Сибири, под крылышком у чехов... — Сев обедать с женой и тестем, Лабинцов держал над тарелкой ложку, не погружая её в суп: — Меня притянут по поводу золота... между прочим, остатки, всё подчистую, красные увезли, — он улыбнулся как-то вкось. — М-да-а... И, разумеется, мне вменят участие в делах Совета.
Семён Кириллович, точно остерегаясь посторонних, перешёл на шёпот:
— Булкин нашим мильонщикам не сочувствует и... это я по секрету — не осуждает меня за конфискацию. Однако оградить — не в его власти. Рекомендует нам уезжать и поскорее!
У Анны затрепетали губы:
— Господи, всё бросить и из дому с детьми...
Муж виновато согласился, пробормотав:
— Хоть то хорошо, что не зима.
Он начал о своём брате, который жил в Челябинске, недавно занятом белыми.
— Брат приютит. Осмотримся... А потом, очевидно, не миновать отъезда за границу... вряд ли в России теперь сыщется место инженера.
Прокл Петрович высказался в том отношении, что уехать, в самом деле, необходимо, и, внимательно глядя на хлебницу, добавил:
— А я осяду в Оренбурге.
— Ты не едешь с нами? — вырвалось у Анны с досадливым недоумением.
— Суп остывает, — заметил он, стал есть, усердно показывая аппетит и торопливо говоря: — Я думаю о Владимире... в Поморье — тоже война. Вероятно, громят монастыри... и он вернётся на родину.
Лабинцов удивлённо возразил:
— Мысль малоосновательная. Скорее — он взял оружие и воюет... — инженер чуть было не сказал: “на той или иной стороне”.
— Папа! — Анна оперлась локтем в стол и прижалась виском к ладони: — Ты говоришь невозможные вещи...
— Совершенно невозможные! — Лабинцов смотрел на тестя жалостливо-удручённо. — Если ты думаешь, что обременишь нас, то я тебя уверяю...
Лицо хорунжего стало замкнуто-нетерпеливым. Он был захвачен тем, что если ему суждено вымолить у Бога благостыню, то это свершится здесь, в родном краю, где в последнее время ему не раз даровалось чудесное спасение.
— Я не могу уехать из этих мест, — сказал он, недовольный, что приходится оправдывать намерение, — я ничего не решал: оно так, потому что так! Мне так написано.
“Смерть жены сразила его, — подумал зять, — да и упрямства, религиозности в избытке”.
Анна растерянно засуетилась:
— Но мы не можем оставить тебя одного, папа!
Когда она это говорила, Мокеевна стояла подле с миской творога, будто ожидая момента поставить её на стол.
— Я могу с ними быть.
Все трое обратили на неё взгляды. Она сказала с обычной рассудительностью:
— Мне так и так не след удаляться от Оренбурга: одна дочка там живёт, вторая — около, в станице Сакмарской.
— Я вас очень прошу за папу! — воскликнула Анна, настоятельно-ласково улыбаясь женщине.
Смутившийся Прокл Петрович повёл перед собою рукой, словно ему досаждал комар:
— Нет-нет, ни к чему...
Мокеевна, вполне одобряя, что он и должен был так отозваться, произнесла с горделивой скромностью:
— У меня ещё не те года, чтобы без дела доживать... — налив в творог сметану, принялась его размешивать ложкой. — Вы — самостоятельные и проживёте, — обратилась она к Байбарину истово-почтительно и отчасти робко, — а всё-таки стирка, глажка, подлатать одёжу — надобны ещё руки... И то ведь... — она, в свою очередь, смутилась, — что ж мне — наниматься к чужим людям?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107
Погружаясь в это осознание и осваиваясь в нём, Байбарин обратился к Небу: “Сердечный Свет! блаженный Свет небес, очищающий нечистое, исцеляющий поверженных! Всели в меня упованье твёрдое, что умягчится жестокое и обновится лик земли — к вознаграждению невинно убиенных, ибо у Тебя нет мёртвых, но все — живые”.
То будоражащее, что он испытывал, останется в памяти сопряжённым с простором луга за кладбищем и с плавными очертаниями большой горы, которая поднималась перед глазами далеко ли или совсем близко. Меж могильных холмиков обильно росла полевица с верхушками, полными выспевающих семян, а на лугу преобладала клеверная отава, и всё богатое разнотравье переливалось в солнечных бликах молодым зелёным сиянием. В нём и над ним дышала та вольно-кочевая, размётная пылкость, которая делает столь прелестным южноуральское лето.
Закраину луга отсекал просёлок, выгибаясь и пропадая за горой. С противоположной стороны, от Баймака, наплыл гулкий дробно-осадистый ропот — хорунжий обернулся. На дорогу вынеслась ходкой рысью казачья сотня: сухой кочкарник просёлка звенел под копытами, на солнце взблескивали, подскакивая, головки шашек. В безветрии пыль лениво вытягивалась хвостом — сотня уходила за гору.
Там с красивой отчётливостью хлестнул выстрел из винтовки, следом стукнуло поглуше — из маузера; и посыпало... Пальба, раскатываясь, перемещалась вдаль, потом стала неохотно замирать: лишь только угрюмо угасал отголосок последнего, казалось, выстрела, как щёлкал ещё один и ещё...
Байбарин подходил к посёлку, когда его нагнала возвращавшаяся сотня. Он посторонился и, взглянув на казака с двумя белыми лычками урядника на погоне, спросил с уверенной свойскостью:
— Как обошлось-то?
Урядник придержал лошадь, ронявшую шмотья пенного мыла, она засеменила тонкими ногами, и всадник, вполоборота к старику, чьё лицо внушило расположение, крикнул:
— Сделали им, отец, чтоб не размножались!
Казаки только что перебили человек тридцать красных: в основном мадьяр Интернационального полка и латышей. Их отряд, двигаясь через башкирскую волость, был окружён, но часть его сумела вырваться, долго ускользала от преследования увёртливым махом, пока загнанные лошади не пали близ Баймака. Белые, получив сообщение, выслали сотню...
Прокл Петрович, таким образом, пришёл домой с новостью, а там Мокеевна, со своей стороны, рассказала, как в посёлке зашалили уголовные. Утром, когда лавочник торговал в лавке, во флигель позади неё влезли через окно двое. Хорошо — соседка закричала: “Караул!” Воры убежали, не успев цапнуть ничего ценного.
А ещё случилось: приехавшие на базар крестьяне опознали среди белых солдат молодца — ещё недавно лихого красноармейца, что с товарищами был у них на постое. Парень рассмеялся мужикам в лицо, развязно убеждал офицеров: “Поклёп!” — и хотел улизнуть. Его, однако, словили, “взяли за жабры”, и он сознался, что “в некотором роде” служил у красных, а при старом режиме похлебал дармовые щи “за экспроприации” — так он выразился о кражах со взломом, ограблениях.
Суд под председательством Булкина признал его засланным лазутчиком, хотя был он, скорее всего, банальным уголовником, не очень внимательным к цвету знамени, под которым оказывался по воле своенравных волн времени. Приговор привели в исполнение без проволочек.
57
Дни шли нескучные. В посёлке узнали, как оренбургские большевики, нагрузив эшелоны награбленным, стали прорываться по Ташкентской железной дороге на юг, к Актюбинску. Атаман Дутов и войсковое правительство въехали в Оренбург. На Форштадтской площади архиепископ Мефодий совершил торжественное молебствие, после которого состоялись смотр войскам и парад.
Новости имели свои особенности. Придя домой встрёпанно-хлопотливым, Семён Кириллович стал рассказывать о доверительной беседе с Булкиным.
— У него сведения, что не сегодня-завтра приедут хозяева завода, сейчас они в Сибири, под крылышком у чехов... — Сев обедать с женой и тестем, Лабинцов держал над тарелкой ложку, не погружая её в суп: — Меня притянут по поводу золота... между прочим, остатки, всё подчистую, красные увезли, — он улыбнулся как-то вкось. — М-да-а... И, разумеется, мне вменят участие в делах Совета.
Семён Кириллович, точно остерегаясь посторонних, перешёл на шёпот:
— Булкин нашим мильонщикам не сочувствует и... это я по секрету — не осуждает меня за конфискацию. Однако оградить — не в его власти. Рекомендует нам уезжать и поскорее!
У Анны затрепетали губы:
— Господи, всё бросить и из дому с детьми...
Муж виновато согласился, пробормотав:
— Хоть то хорошо, что не зима.
Он начал о своём брате, который жил в Челябинске, недавно занятом белыми.
— Брат приютит. Осмотримся... А потом, очевидно, не миновать отъезда за границу... вряд ли в России теперь сыщется место инженера.
Прокл Петрович высказался в том отношении, что уехать, в самом деле, необходимо, и, внимательно глядя на хлебницу, добавил:
— А я осяду в Оренбурге.
— Ты не едешь с нами? — вырвалось у Анны с досадливым недоумением.
— Суп остывает, — заметил он, стал есть, усердно показывая аппетит и торопливо говоря: — Я думаю о Владимире... в Поморье — тоже война. Вероятно, громят монастыри... и он вернётся на родину.
Лабинцов удивлённо возразил:
— Мысль малоосновательная. Скорее — он взял оружие и воюет... — инженер чуть было не сказал: “на той или иной стороне”.
— Папа! — Анна оперлась локтем в стол и прижалась виском к ладони: — Ты говоришь невозможные вещи...
— Совершенно невозможные! — Лабинцов смотрел на тестя жалостливо-удручённо. — Если ты думаешь, что обременишь нас, то я тебя уверяю...
Лицо хорунжего стало замкнуто-нетерпеливым. Он был захвачен тем, что если ему суждено вымолить у Бога благостыню, то это свершится здесь, в родном краю, где в последнее время ему не раз даровалось чудесное спасение.
— Я не могу уехать из этих мест, — сказал он, недовольный, что приходится оправдывать намерение, — я ничего не решал: оно так, потому что так! Мне так написано.
“Смерть жены сразила его, — подумал зять, — да и упрямства, религиозности в избытке”.
Анна растерянно засуетилась:
— Но мы не можем оставить тебя одного, папа!
Когда она это говорила, Мокеевна стояла подле с миской творога, будто ожидая момента поставить её на стол.
— Я могу с ними быть.
Все трое обратили на неё взгляды. Она сказала с обычной рассудительностью:
— Мне так и так не след удаляться от Оренбурга: одна дочка там живёт, вторая — около, в станице Сакмарской.
— Я вас очень прошу за папу! — воскликнула Анна, настоятельно-ласково улыбаясь женщине.
Смутившийся Прокл Петрович повёл перед собою рукой, словно ему досаждал комар:
— Нет-нет, ни к чему...
Мокеевна, вполне одобряя, что он и должен был так отозваться, произнесла с горделивой скромностью:
— У меня ещё не те года, чтобы без дела доживать... — налив в творог сметану, принялась его размешивать ложкой. — Вы — самостоятельные и проживёте, — обратилась она к Байбарину истово-почтительно и отчасти робко, — а всё-таки стирка, глажка, подлатать одёжу — надобны ещё руки... И то ведь... — она, в свою очередь, смутилась, — что ж мне — наниматься к чужим людям?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107