А старики отправили по ближним станицам и хуторам посыльных созывать подмогу. Немало откликнулось — из пожилых казаков. Так и возник стремительно отряд “на момент”.
Покончив с красными, старики разъехались по домам. Понимали, что неминуемо явятся новые силы коммунистов — мстить. Но пусть-де сперва докопаются, кто изничтожал их братву... Не сжился ещё народ с революционным, с небывалым — закоснело судил по прежним порядкам. О молодёжи, к примеру, полагали: коли руки кровью не обагрены и очевидцы — не один, не двое, а станица вся! — подтвердить это могут: какой спрос с невинных? Держалось ещё упование на стародавний, не одним веком проверенный приём: “Меня там не было — а потому знать ничего не знаю, ведать не ведаю!” Молодые казаки обязались на том стоять.
Некоторые из стариков, кто в бою особо на виду был, подались, как хорунжий, в другие края спасаться. Но большинство положились на Божью волю. Надеялись, как велось у старообрядцев: свои не выдадут.
Пришедшие в станицу каратели заставили вспомнить другое: и не подлежащие дани платят имением, и не подлежащие ярму склоняют выю под нож... Уж, казалось бы, станичный-то атаман должен был потревожиться о своей участи. Но, видать, держало его убеждение, что он “в стороне”. Благословив уговор молодёжи и стариков, он во время дела оставался дома с семьёй: кто опровергнет это? Красные, однако, согнав на площадь перед церковью народ, расстреляли атамана с сыном — и с ними священника, мельника и шестерых самых зажиточных казаков Изобильной. Четверо из них действительно участвовали в истреблении житоровского отряда — но никто их вины не открыл, а сами они не признались.
Должно быть, многие из молодых казаков теперь пожалели, что не выступили против красных. Во всяком случае, когда каждого седьмого из тех, кто провёл день в Буранной, избивали и штыками кололи перед тем как пристрелить, — ни словечка у них о стариках не вырвалось.
72
Вакер, до конца жизни запечатлевший в памяти каждую детальку рассказа, более всего обжигался мыслью: “И Нюшин, и Сотсков были в Буранной! Оба, они оба знали — кто истребил отряд Житора, кто убил его самого! И, однако, Марат — при всём его неистовом упрямстве, при его бешенстве напора — не смог расколоть их”.
Юрия приводило в восхищённо-недоумевающее беспокойство: они молчали и теперь — после столького, что пережили с того дня Святого Кирилла в Буранной! после столького, что должно было научить их... скептицизму — выбрал он слово.
Молчали, чтобы не подвести под расстрел стариков, какие ещё жили? Он с бесцеремонной быстротой упёр в Пахомыча вопрос:
— Вас не тревожит, что участников боя теперь найдут? Кому тогда по сорок пять было — им шестидесяти пяти нет. Могли бы пожить...
— Могли бы, — согласился хорунжий, — да только никого их не осталось. Я к старообрядцам принадлежу, — напомнил он гостю, — и знаю: мои единоверцы давно собирали имена всех тех, кто выступил против Житора. Немало потом ушло с Дутовым. А других социализм поел. Выделялись они мнением, поведением: брали их и до коллективизации. А она уже окончательным триумфом прошлась. Но за мёртвых братья молиться не перестали, каждое имя поминают.
“Религиозный опий я когда почуял?! спросил Марата о старце: он верующий? — отдал Юрий должное своей прозорливости. — Однако этим ли только они были крепки? Старики, на вере свихнутые, — понятно. А молодые казаки? Что-то ещё другое их держало, что-то глубинно-древнее и детски-дикарское... Общинно-земляческая круговая порука!” — нашёл он формулировку.
— Могу я спросить... — обратился к Пахомычу со старанием соблюсти “беспристрастную”, “чисто деловую” манеру, — я о молодых казаках... Они до боя, на митинге, — вы говорите — кричали: “За кого-то чужую и свою кровь проливать надоело!” Наотрез отказались восставать против советской власти. Выразили явное несогласие со старшим поколением.
— Явное, — подтвердил хорунжий.
— Но потом они с необычайной преданностью спасали стариков своим молчанием. Я понимаю — дали слово молчать. Но одного убеждения, что слово надо держать, — мало! Должно быть и крайне сильное чувство. Должна быть всепоглощающая страсть — чтобы выдержать э-ээ... суровое обращение... не отступить перед угрозой расстрела. То есть, — продолжал Вакер с ожесточённым увлечением, — они были в плену у чувства местнической спайки, которое восходит к родо-племенным отношениям. На него наложилась вспыхнувшая ненависть к советской власти...
— Вам угодно моё мнение выслушать, — терпеливо сказал хорунжий, — так вот. Обида у них была! Они на разделение с отцами и дедами пошли — чтобы против красных оружия не поднимать. Уверены были, что и те к ним мирно отнесутся. Уважали их за то, что они с германской войной развязались. А красные наплевательски их обидели.
— Вон оно что. Обиженными ваши себя почувствовали, — проговорил Вакер осторожно, прикрывая мнимым участием иронию. Ему доводилось писать репортажи со строек, где зэки-уголовники “перековывались” в трогательно самоотверженных тружеников. Имея, таким образом, некоторый опыт общения с блатными, он знал их поговорку: “На обиженных х... кладут!” Фраза-плевок вызывала представление о ничтожествах с выбитыми передними зубами, о существах безвольных, заискивающих и презренных.
Сидящий перед ним старик так и не понял за свою жизнь, что такое обида . Да, поначалу она озлобляет, возбуждая страстишку отомстить, нагадить, напакостить обидчикам. Но если обиду наносит сила непреодолимая — обиженный превращается в живую падаль.
Вакер объяснил это Пахомычу с подчёркнутой — от сознания своего превосходства — любезностью. Тот не промешкал с ответом:
— Быть задетым тем, что тебе наносят обиду, — это одно. Ваши слова к этому идут. А к другому — нет! Другое — уважать в себе что-то и почувствовать себя в этом уважении обиженным. Вопрос и простой и тонкий.
У Юрия приподнялись брови, губы слегка скривились.
— И что же такое они в себе уважали?
— Жертву.
— Жертву? — вырвалось у Вакера раздражённо-недоумевающее.
Хорунжий сплёл пальцы рук, что, казалось, стоило ему усилия.
— Они своим отцам возразили, всему возразили старшинству! В лицо отцам и дедам бросили “нет!” Это ль не жертва? Принесли её коммунистам, а те на неё нас...ли! Обида и поднялась. И ещё то стало обидно молодым казакам, — произнёс Пахомыч с мрачной значимостью, — что старики правильно предупреждали их, а они оказались в дураках. Только и оставалось им себя отстаивать — перед палачами не смущаться.
“Не смущаться!” — потрясённо подумал Вакер. — Сказано, однако... И как сумел обиженность подать высоко-трагедийно...” — он ощутил восхищение и зависть и при этом не поверил объяснению, сохранив приверженность собственной трактовке. Спорить не имело смысла: бесценный случай следовало использовать — вызнавая и вызнавая подробности, уточняя те и другие моменты...
Близился рассвет, когда гость, наконец, нашёл уместным вопрос, который уже несколько часов держал под спудом:
— Ещё одну правду хотелось бы узнать... Почему вы мне сделали это признание?
Пахомыч одобрительно кивнул:
— Дельно! Дельно, что напоследок приберегали — когда и по амбарам поскребли, и по сусекам помели... А теперь подавай вам непременный колобок! Оно и то: как же без такого колобка?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107