хватит. Заиндевелый от стужи, толкнул схваченную наледью дверь, подошёл к печке и присел на корточки. Вошёл ефрейтор с неподвижно-злым лицом, по-командирски отрывисто произнёс:
— Идите работать! Время не вышло.
— У меня хронический нефрит: воспаление почек, — сказал с видом доверительности Вакер, — и потом, я здесь в качестве распорядителя работ.
К концу второго дня ефрейтор уведомил:
— Нерасчёт вышел. Печки столько жрут мазута — запаса ещё на пару дней хватит. А за нами приедут через пять.
Теперь, когда люди уходили трудиться, печку едва топили. Юрий, возвращаясь в палатку, напрасно прижимался к чуть гревшему железу. В теле сидела стылость, и от неё ноющей болью наливалась поясница. Появилась одышка. Когда он шёл по нужде, его покачивало, перед глазами волновалась мутная зыбь.
Никогда не отпускавшее чувство голода пропало. Однажды за ужином он повозил ложкой в котелке и отставил его. Вызвало отвращение то, как трудармейцы крошили хлеб в баланду лоснящимися, словно проросшими грязью руками, потом хищно поедали кашу с подсолнечным маслом: оно блестело на щетинистых подбородках. Какое довольство было на лицах! Его тянуло на рвоту. Если бы он не коченел от холода, то бросился бы на воздух из этой вони, исторгаемой раззадоренными утробами.
Остатки мазута догорали в печке, а палатку заметало снегом, сильный буран не давал машинам добраться сюда. Трудармейцы порубили скамьи в щепки, порциями жгли их и, заведя очерёдность, обхватывали печку руками: пытались впрок насытить тело теплом. Грузовики подъехали с трёхдневным опозданием. Шофёр, в чью кабину подсадили Вакера, был уверен, что довезёт труп, однако Юрий сам вышел из машины. Полубеспамятное устремление довело его до больничного барака.
* * *
Когда доводилось очнуться, он видел, что лежит на кровати у стены; она была не оштукатурена, и перед глазами двоились слоистые линии, трещинки, сучки струганого дерева. Пахло карболкой и мочой, на соседних кроватях сипло дышали, всхрапывали. Но то, что он чувствовал в самом себе, повелительно отвлекало от всего постороннего. Он представлял свои почки: воспалённые, они делаются меньше и меньше, сморщиваются, приходя в негодность, отчего кровь наполняется шлаками... Иногда он совсем плохо видел, иногда ему становилось лучше — он поднимался, ходил, узнавал, как долго уже тянется этот сумеречный больничный срок. Схватывали припадки с судорогами, и он, от боли не слыша себя, исходил криком неутоляемого кошмара. Потом организм вытребывал у болезни часы сравнительно щадящего режима, и тогда Юрий погружался в состояние любопытствующего ужаса... оно напоминало о минутах, когда он спросил Киндсфатера, верит ли тот в Бога?..
Киндсфатер навещал его, и, если Юрий мог, они выходили в коридор, беседовали. Аксель передавал услышанное от Милёхина. Немцы после Сталинградского разгрома опять полезли на рожон и небезуспешно: возвратили себе отбитый было Красной Армией Харьков.
Вакер думал: сколь многое ещё может “переиграться”, если с чужеземными ордами окажется новый Пугачёв... Волнение от этой мысли бывало смертельно щемящим — за ним караулило оцепенение: не всё ли тебе равно?
Он чувствовал в себе как бы некое разграничение неяркого, но света и — тумана. Хаос воспоминаний и будто бы обрывков сна о будущем увлекал его в туман, и болезненно отчётливо проявлялось в нём лицо Аристарха Сотскова, проявлялись другие лица, никогда не виданные. То были обиженные , о которых говорил хорунжий. Свобода, немыслимая до недуга, соединяла сознание с недостижимым берегом, и хотелось воскликнуть: почему бы им не выйти из могил?! Остро-требовательным смыслом наполнялась фраза, прочитанная в тетрадках хорунжего: “У Бога нет мёртвых, но все — живые”. Он думал о возможности сделать нечто применительно к этим словам — дабы они могли бы быть отнесены и к нему самому...
В очередной приход Киндсфатера он начал:
— Аксель, а вы ведь пробовали себя в литературе?
Тот не поспешил с ответом, предположение ему понравилось.
— Но ведь пробовали же! — сказал Вакер.
— А-ааа!.. миниатюры о природе... — с нарочитым пренебрежением уронил Киндсфатер. — Должна была выйти книжечка, но тут война...
В глазах Юрия стоял горячечный блеск, синева под глазами пухло выделялась на лице, необратимо тронутом желтизной.
— Как человек литературы, вы понимаете... — голос прервался, и он измученно повторил, — вы понимаете... — чтобы скрыть раздирающую тоску, рассмеялся принуждённо и жалко: — Я прошу вас стать моим восприемником, Аксель...
Тот хотел было ободрить больного, но только спрятал взгляд. Вакер рассказал: в Подмосковье у близкой ему женщины хранятся рукописи — “выношенное, но, увы, незаконченное, а также документальные материалы, добытые с невероятным трудом”.
— У меня есть фотокарточка этой женщины... я отдаю вам на сохранение...
Киндсфатер смутился, и Юрий повторил:
— На сохранение! — Он торопливо-отчаянно произнёс: — Вы скажете, что я испустил дух у вас на руках, отдадите фотографию, сообщите — с моих губ срывалось... — он шепнул на ухо Киндсфатеру интимное слово, каким называл Галину Платоновну, — скажете, я просил, чтобы она отдала вам рукописи.
Аксель Давидович, сконфуженно хмурясь, возражал: неизвестно, что будет с ним самим.
— Я говорю на случай, — прошептал Вакер, настаивая. — Может быть, так сложится, что записи не только будут у вас, но вам удастся их и опубликовать.
86
Киндсфатер ушёл с чувством тягостного смирения, а также симпатии к больному. Тот был в неведении, что Юста ожидало повышение в должности и на его место предполагались два кандидата: Аксель Давидович и Вакер. Опер стоял за Вакера, но болезнь уготовила ему иную участь — отчего Киндсфатер испытывал потребность в тёплом отношении к умирающему. Сейчас было не до того, чтобы всерьёз думать о просьбе, но Аксель Давидович её запомнил. Разговор о рукописях оставил у него, человека рассудка, впечатление их важности и ценности.
Ныне же его занимали мысли о перемене положения и об ужине, который обещал в скором времени дать Юст по случаю служебного успеха.
* * *
Март между тем прогонял зиму, вокруг кучек золы, высыпанной перед землянками, появлялись рябые лужи. Юрий, лёжа на кровати с полузакрытыми глазами, замечал, что в окно проникает больше света, чем раньше, однако теснившиеся представления затягивала пепельная, будто рассветная марь... Однажды он услышал около себя голос врача, произнёсший: “Отёк мозга” — и почувствовал, он сам говорит что-то, в то время как ему видятся деревенские постройки под соломенными крышами. Внутри, на фоне щелястых стен, шевелились косматые существа — это были духи-овинники, духи-гуменники, духи хлевов и банек... Они уверяли Юрия, что завязывают с патриотизмом, что будут подбивать народ на непокорство, и ему виделся поток, который с грохотом устремлялся в море: наперекор бурливой силе шли на нерест рыбы — выпрыгивая из воды, они перескакивали через пороги и поднимались всё выше и выше...
Разум напрягался в тяге к ясности — видения пропали, Вакер увидел сбоку от кровати тёсаное дерево стены, заметил, что света маловато, и спросил: утро сейчас или вечер? Ему ответили: вечер, около семи; показалось, будто кто-то сказал ещё: “Вот когда оно... ”
В ужасе перед болями думалось с завистью, как легко умер хорунжий — человек, который не у одного и не у двоих отнял жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107
— Идите работать! Время не вышло.
— У меня хронический нефрит: воспаление почек, — сказал с видом доверительности Вакер, — и потом, я здесь в качестве распорядителя работ.
К концу второго дня ефрейтор уведомил:
— Нерасчёт вышел. Печки столько жрут мазута — запаса ещё на пару дней хватит. А за нами приедут через пять.
Теперь, когда люди уходили трудиться, печку едва топили. Юрий, возвращаясь в палатку, напрасно прижимался к чуть гревшему железу. В теле сидела стылость, и от неё ноющей болью наливалась поясница. Появилась одышка. Когда он шёл по нужде, его покачивало, перед глазами волновалась мутная зыбь.
Никогда не отпускавшее чувство голода пропало. Однажды за ужином он повозил ложкой в котелке и отставил его. Вызвало отвращение то, как трудармейцы крошили хлеб в баланду лоснящимися, словно проросшими грязью руками, потом хищно поедали кашу с подсолнечным маслом: оно блестело на щетинистых подбородках. Какое довольство было на лицах! Его тянуло на рвоту. Если бы он не коченел от холода, то бросился бы на воздух из этой вони, исторгаемой раззадоренными утробами.
Остатки мазута догорали в печке, а палатку заметало снегом, сильный буран не давал машинам добраться сюда. Трудармейцы порубили скамьи в щепки, порциями жгли их и, заведя очерёдность, обхватывали печку руками: пытались впрок насытить тело теплом. Грузовики подъехали с трёхдневным опозданием. Шофёр, в чью кабину подсадили Вакера, был уверен, что довезёт труп, однако Юрий сам вышел из машины. Полубеспамятное устремление довело его до больничного барака.
* * *
Когда доводилось очнуться, он видел, что лежит на кровати у стены; она была не оштукатурена, и перед глазами двоились слоистые линии, трещинки, сучки струганого дерева. Пахло карболкой и мочой, на соседних кроватях сипло дышали, всхрапывали. Но то, что он чувствовал в самом себе, повелительно отвлекало от всего постороннего. Он представлял свои почки: воспалённые, они делаются меньше и меньше, сморщиваются, приходя в негодность, отчего кровь наполняется шлаками... Иногда он совсем плохо видел, иногда ему становилось лучше — он поднимался, ходил, узнавал, как долго уже тянется этот сумеречный больничный срок. Схватывали припадки с судорогами, и он, от боли не слыша себя, исходил криком неутоляемого кошмара. Потом организм вытребывал у болезни часы сравнительно щадящего режима, и тогда Юрий погружался в состояние любопытствующего ужаса... оно напоминало о минутах, когда он спросил Киндсфатера, верит ли тот в Бога?..
Киндсфатер навещал его, и, если Юрий мог, они выходили в коридор, беседовали. Аксель передавал услышанное от Милёхина. Немцы после Сталинградского разгрома опять полезли на рожон и небезуспешно: возвратили себе отбитый было Красной Армией Харьков.
Вакер думал: сколь многое ещё может “переиграться”, если с чужеземными ордами окажется новый Пугачёв... Волнение от этой мысли бывало смертельно щемящим — за ним караулило оцепенение: не всё ли тебе равно?
Он чувствовал в себе как бы некое разграничение неяркого, но света и — тумана. Хаос воспоминаний и будто бы обрывков сна о будущем увлекал его в туман, и болезненно отчётливо проявлялось в нём лицо Аристарха Сотскова, проявлялись другие лица, никогда не виданные. То были обиженные , о которых говорил хорунжий. Свобода, немыслимая до недуга, соединяла сознание с недостижимым берегом, и хотелось воскликнуть: почему бы им не выйти из могил?! Остро-требовательным смыслом наполнялась фраза, прочитанная в тетрадках хорунжего: “У Бога нет мёртвых, но все — живые”. Он думал о возможности сделать нечто применительно к этим словам — дабы они могли бы быть отнесены и к нему самому...
В очередной приход Киндсфатера он начал:
— Аксель, а вы ведь пробовали себя в литературе?
Тот не поспешил с ответом, предположение ему понравилось.
— Но ведь пробовали же! — сказал Вакер.
— А-ааа!.. миниатюры о природе... — с нарочитым пренебрежением уронил Киндсфатер. — Должна была выйти книжечка, но тут война...
В глазах Юрия стоял горячечный блеск, синева под глазами пухло выделялась на лице, необратимо тронутом желтизной.
— Как человек литературы, вы понимаете... — голос прервался, и он измученно повторил, — вы понимаете... — чтобы скрыть раздирающую тоску, рассмеялся принуждённо и жалко: — Я прошу вас стать моим восприемником, Аксель...
Тот хотел было ободрить больного, но только спрятал взгляд. Вакер рассказал: в Подмосковье у близкой ему женщины хранятся рукописи — “выношенное, но, увы, незаконченное, а также документальные материалы, добытые с невероятным трудом”.
— У меня есть фотокарточка этой женщины... я отдаю вам на сохранение...
Киндсфатер смутился, и Юрий повторил:
— На сохранение! — Он торопливо-отчаянно произнёс: — Вы скажете, что я испустил дух у вас на руках, отдадите фотографию, сообщите — с моих губ срывалось... — он шепнул на ухо Киндсфатеру интимное слово, каким называл Галину Платоновну, — скажете, я просил, чтобы она отдала вам рукописи.
Аксель Давидович, сконфуженно хмурясь, возражал: неизвестно, что будет с ним самим.
— Я говорю на случай, — прошептал Вакер, настаивая. — Может быть, так сложится, что записи не только будут у вас, но вам удастся их и опубликовать.
86
Киндсфатер ушёл с чувством тягостного смирения, а также симпатии к больному. Тот был в неведении, что Юста ожидало повышение в должности и на его место предполагались два кандидата: Аксель Давидович и Вакер. Опер стоял за Вакера, но болезнь уготовила ему иную участь — отчего Киндсфатер испытывал потребность в тёплом отношении к умирающему. Сейчас было не до того, чтобы всерьёз думать о просьбе, но Аксель Давидович её запомнил. Разговор о рукописях оставил у него, человека рассудка, впечатление их важности и ценности.
Ныне же его занимали мысли о перемене положения и об ужине, который обещал в скором времени дать Юст по случаю служебного успеха.
* * *
Март между тем прогонял зиму, вокруг кучек золы, высыпанной перед землянками, появлялись рябые лужи. Юрий, лёжа на кровати с полузакрытыми глазами, замечал, что в окно проникает больше света, чем раньше, однако теснившиеся представления затягивала пепельная, будто рассветная марь... Однажды он услышал около себя голос врача, произнёсший: “Отёк мозга” — и почувствовал, он сам говорит что-то, в то время как ему видятся деревенские постройки под соломенными крышами. Внутри, на фоне щелястых стен, шевелились косматые существа — это были духи-овинники, духи-гуменники, духи хлевов и банек... Они уверяли Юрия, что завязывают с патриотизмом, что будут подбивать народ на непокорство, и ему виделся поток, который с грохотом устремлялся в море: наперекор бурливой силе шли на нерест рыбы — выпрыгивая из воды, они перескакивали через пороги и поднимались всё выше и выше...
Разум напрягался в тяге к ясности — видения пропали, Вакер увидел сбоку от кровати тёсаное дерево стены, заметил, что света маловато, и спросил: утро сейчас или вечер? Ему ответили: вечер, около семи; показалось, будто кто-то сказал ещё: “Вот когда оно... ”
В ужасе перед болями думалось с завистью, как легко умер хорунжий — человек, который не у одного и не у двоих отнял жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107